В мае 1931 года с пустующего дома бурей сорвало крышу с огромной трубой, так что беспорядочная мешанина рассыпающегося кирпича, потемнелой, поросшей мхом черепицы, гниющих балок и досок обрушилась на чердак и проломила там пол. Вся мансарда оказалась забитой сором, но никто не удосужился разобраться в этой свалке, пока не пришел неизбежный черед смести с лица земли развалину. Эта окончательная мера последовала в декабре, а слухи поползли, когда с великой неохотой, настроенные на неладное, рабочие разбирали бывшую комнату Джилмана.
Среди мусора, рухнувшего с древнего покатого потолка, обнаружилось некоторое количество предметов, из-за которых пришлось прервать работу и вызвать полицию. Полиция, в свою очередь, пригласила следователя и кое-кого из профессуры университета. Там были кости — сильно размозженные и расколотые, но легко признаваемые за человеческие, — чей явно современный возраст загадочно противоречил той отдаленной дате, когда в единственно возможное таившее их место, низкий чердак над покатым потолком, был предположительно закрыт всякий доступ. Врач при следователе сделал вывод, что некоторые кости принадлежат скелету ребенка, тогда как другие — обнаруженные среди истлевших обрывков темноватой ткани — скелету довольно низкорослой, сгорбленной женщины преклонного возраста. Тщательное просеивание мусора произвело на свет множество косточек крыс, захваченных обвалом, в том числе и косточек более старых, таким образом обглоданных мелкими клыками, что не раз вызывало глубокое сомнение и размышление.
Среди прочих находок были изуродованные обрывки книг и записей заодно с пожелтелым прахом, в который рассыпались книги и рукописи еще более древние. Все они без исключения относились к черной магии в ее самых далеко идущих и страшных видах; и явно недавнее происхождение некоторых предметов остается такой же неразгаданной загадкой, как и современный возраст человеческих костей. Еще большей тайной является полная однородность неразборчивого, старинной каллиграфии почерка, встречающегося в целом ряде рукописей, которые, судя по своему состоянию и бумажным знакам, допускают временной разрыв, по меньшей мере от ста пятидесяти до двухсот лет. Другим, однако, величайшей тайной представляется множество абсолютно непонятных вещиц, чья форма, материал, способ изготовления и предназначение опрокидывали все догадки, — целая их россыпь была найдена среди обломков в разных стадиях попорченности. Один из этих предметов, вызвавший настоящую сенсацию у профессоров университета, — сильно поврежденное монструозное изображение, отчетливо напоминающее ту странную фигурку, которую Джилман передал в университетский музей, не считая того, что оно больше по размеру, сделано из какого-то особенного голубоватого камня, а не из металла, и покоится на подставке с удивительной формой углов и не поддающимися расшифровке иероглифами.
Археологи и антропологи все еще пытаются истолковать диковинный орнамент, гравированный на смятой чаше из легкого металла, которая была в буроватых зловещих пятнах с внутренней стороны, когда ее отыскали. Иностранцы и легковерные мамаши так же словоохотливо обсуждают современное никелевое распятие с оборванной цепочкой, завалившееся среди мусора и с дрожью опознанное Джо Мазуревичем: именно его он много лет назад давал бедняге Джилману. Некоторые полагают, что на заколоченный чердак распятие затащили крысы, другие думают, что оно пролежало все это время где-то в углу бывшей комнаты Джилмана. А иные, включая самого Джо, высказывают догадки слишком дикие и фантастические, чтобы здравый рассудок принимал их на веру.
Когда в комнате Джилмана выломали наклонную стену, в закрытом треугольном пространстве, заключенном между этой перегородкой и северной стеной дома, оказалось куда меньше каменного сора, чем в самой комнате; однако там был жуткий пласт более древнего вещества, при виде которого сносившие дом помертвели от ужаса. Коротко говоря, это был настоящий склеп, наполненный костями детей, — некоторые оказались вполне современными, другие со всей бесконечностью стадий восходили к периоду столь отдаленному, что почти полностью рассыпались в прах. На этом толстом слое костей, под нагромождением мусора, покоился нож — огромных размеров, ярко архаичного происхождения, фантастически вычурного заморского вида.
В этом мусоре, вклинившись между рухнувшей балкой и сцементировавшимися в монолит кирпичами от поваленной трубы, обнаружилось нечто, вызвавшее больше смятения, тайного страха и неприкрытых суеверных толков в Аркхэме, чем что бы то ни было в этом тревожимом призраками окаянном доме.
То был почти сплющенный скелет огромной крысы, противоестественное строение которого до сих пор вызывает споры, но также порождает и особенную сдержанность у сотрудников отделения сравнительной анатомии в университете Мискатоника. Относительно этого скелета очень мало что просочилось наружу, но нашедшие его рабочие, приходя в себя от потрясения, потихоньку толковали про длинные темные космы, какими он был опутан.
Кости маленьких лапок, идет слух, предполагают хватательные способности, более характерные для некрупной обезьяны, чем для крысы; мелкий же череп с хищными желтыми клыками представляет собой полнейшую аномалию, в определенном ракурсе напоминая уменьшенную карикатуру на человеческий череп чудовищного вырожденца. Натолкнувшись на эту мерзость, рабочие в страхе перекрестились, а потом поставили в церкви Св. Станислава благодарственные свечи с чувством облегчения оттого, что пронзительного призрачного верещания им больше не слышать.
Серебряный ключ
Когда Рэндольфу Картеру исполнилось тридцать, он потерял ключ, отмыкающий путь в края снов. Прежде этого времени он искупал обыкновенности жизни, ночь за ночью скитаясь по стезям сновидений в странных и старинных городах, в запределах пространства и дивных несказанных вертоградах за морями бесплотной дымки, но косность возраста брала свое, и он чувствовал, как отходят от него мало-помалу эти его вольности, и вот наконец все как отрезало. Больше не подниматься его галеонам вверх по реке Укранос мимо златошпильного Франа и караванам его слонов не сотрясать тяжкой поступью благовонные джунгли Клэда, где спят под луной дивные и нетронутые, позабытые чертоги из слоновой кости в прожилках.
Он погряз в чтении о вещах с их насущностью и в словесах слишком многих собеседников. Добромысленные философы научали его вникать в логические связи вещей и аналитически препарировать ход его дум и фантазий. Удивление прошло, и он позабыл, что вся жизнь — лишь набор представлений в мозгу, где нет отличия меж одними, порожденными вещью предметного мира, и другими, порожденными внутренним видением, и нет причин одно ставить превыше другого. Обычай протрубил ему уши суеверным почтением к тому, что осязаемо и физически существует, и внушил ему тайный стыд мыкаться среди фантазий. Умники говорили ему, что его бесхитростные видения пусты и ребячливы и еще нелепее они из-за того, что действующие лица упорно воображают их полными значения и смысла, а бессмысленный мир бесцельно скрепит своими осями из ничего в нечто и опять ни во что, знать не зная ни хотений, ни существований сознания, на секунду вспыхивающего неверным светом во мраке.
Его привязали на цепь к вещам предметного мира и до того разобъяснили, как у них все устроено, что тайна ушла из мира. Если он сетовал и возгорался желанием убежать в те края прозрачной полумглы, где яркие клочки и драгоценные ассоциативные нити его фантазии сплетались в картины захватывающего дух чаяния и нескудеющего восторга, его вместо этого обращали к новым чудесам науки, веля находить чудесное в кружениях атома и таинственное в небесных протяжениях. И когда он не умел найти подобной благодати в подчиняющихся известным и конечным законам вещах, ему было говорено, что ему недостает воображения и зрелости, раз он предпочитает обманы снов обманам предметного мира.
Так что Картер попытался поступать, как поступают все, и притворяться, будто обыденные события и эмоции приземленного духа важнее, чем фантазии утонченных выдающихся душ. Он не возражал, когда ему говорили, что животная боль зарезанной свиньи или земледелец с расстройством желудка в реальной жизни вещь более значительная, чем беспорочная красота Нарафа с его сотней узорных ворот и куполами из халцедона, смутно помнящегося ему из его дрем; и по их наставлению он пестовал в себе вымученное чувство жалости и трагизма.
Однако раз и другой он не мог не видеть, как поверхностны, мелочны и бессмысленны все человеческие устремления и с каким пустопорожним треском наши истинные побуждения расходятся с теми пышными идеалами, которые мы на словах исповедуем. Тогда он искал спасения в учтивом смешке, с которым его обучили орудовать против сумасбродства и искусничанья фантазии; ибо он видел, что будни нашего мира ни на йоту ей не уступят ни в сумасбродстве, ни в искусственности и куда менее достойны уважения из-за своей скудости красотою и дурацкого нежелания признать за собою отсутствие цели и смысла. Так он сделался чем-то вроде юмориста, ибо не понимал, что даже юмор — пустой звук в бестолковой вселенной, лишенной верного мерила логичности.
В первое время своего рабства он обратился к кроткой вере в лоне Церкви, любовь к которой внушило ему наивное упование его праотцов, ибо оттуда простирались мистические стези, сулившие, казалось, уход от жизни. Лишь приглядевшись поближе, заметил он зачахнувшие воображение, и красоту с душком, и нудную пошлость, и напыщенную серьезность с нелепыми притязаниями на истину во всей полноте, которые всепобедно и удручающе царили среди большинства ее исповедников; он сполна ощутил неуклюжесть, с которой она пыталась поддерживать жизнь в переросших себя страхах и домыслах первобытного племени перед лицом неизвестного. Картера удручало смотреть, как нешуточно стараются люди создать земную реальность из старых преданий, которые их же хваленая наука опровергает на каждом шагу, и эта серьезность не к м