Летом 1912 года, зафрахтовав судно, я пустился в плавание по Арктике севернее Шпицбергена, явив по возвращении все признаки разочарования.
Позднее в том же году, выйдя за пределы, положенные исследованиями, будь то до или после меня, я провел в одиночестве кряду недели в необъятных известняковых пещерах Западной Вирджинии — во тьме лабиринтов такой сложности, что любая попытка проследить мой путь была попросту немыслима.
Пребывание мое в университетах было отмечено анормально высокой усвояемостью, словно секундарная личность обладала интеллектом, многократно превосходящим мой собственный. Обнаружил я также, что интенсивность моих уединенных занятий и чтения была феноменальной. Я мог схватывать книгу во всех подробностях, просто проглядывая ее с той быстротой, с какой был способен листать страницы; талант же мой мгновенно оперировать многозначными числами был почти пугающим.
Временами возникали чуть ли не грязные слухи о моей власти влиять на мысли и поступки других, хотя я, казалось, был озабочен низвести до минимума проявления этой способности.
Другие нелестные слухи касались моей близости к принципалам оккультистских групп и книжникам, подозреваемым в сношениях с безымянными кружками омерзительных иерофантов допотопного мира. Такого рода слушки, хотя и не доказанные в то время, без сомнения, подогревала огласка некоторых направлений моего чтения — негласный же доступ к редким книгам в библиотеке осуществить невозможно.
Имеется — в форме маргинальных пометок — вещественное доказательство того, что я досконально проштудировал такие вещи, как «Cultes des Goules»[3] графа д’Эрлетта; «De Vermis Mysteriis»[4] Людвига Принна; «Unaussprechlichen Kulten»[5] фон Юнтца, сохранившиеся фрагменты загадочной книги Эйбона и наводящий ужас Некрономикон безумного араба Абдуль Альхазреда… Не приходится также отрицать, что новый и пагубный подъем в деятельности подпольных культов возник и устоялся приблизительно во время моего странного перерождения.
Летом 1913 года я стал проявлять признаки скуки и угасающего интереса и обращаться к своим коллегам с намеками, что во мне вскорости можно ожидать перемены. Я говорил, что возвращается память о былой моей жизни, хотя слушатели в большинстве видели во мне двоедушие, поскольку воспоминания, которые я приводил, были случайными и такого рода, какие мне удавалось почерпнуть из своих старых бумаг частного свойства.
Где-то в середине августа я вернулся в Аркхэм и вновь отпер свой давно не открывавшийся дом на Крейн-стрит. Здесь я установил механизм в высшей степени диковинного вида, сооруженный по частям различными механиками в Европе и Америке и тщательно оберегаемый от глаз любого достаточно сведущего, чтобы в нем разобраться.
Те же, что видели его — рабочий, служанка и новая домоуправительница, — говорили, что то была странная мешанина стержней, колес и зеркал всего лишь в два фута вышиной, в фут длиной и фут шириной. Центральное зеркало было круглым и выпуклым. Все это подтвердили те изготовители деталей, чье местонахождение удалось установить.
В пятницу вечером, 26 сентября, я отпустил домоуправительницу и горничную до полудня следующего дня. Свет в доме еще горел, когда прибыл в автомобиле смуглый, худощавый, странно нездешний по виду посетитель.
Последний раз свет в окнах видели около часу ночи. В 2.15 полицейский заметил, что дом погружен в темноту, но авто незнакомца все еще стояло у обочины. В 4 часа авто уже не было.
А в 6 часов утра в доме доктора Уильсона раздался телефонный звонок, и неуверенный голос иностранца попросил приехать ко мне и вывести меня из необычного обморочного состояния. Этот звонок — междугородний — был прослежен: он был сделан из телефонной кабинки на Северном вокзале в Бостоне, но никаких следов худощавого иностранца так и не выплыло на свет.
Прибыв ко мне, врач обнаружил меня в гостиной — без памяти в кресле перед подвинутым к нему столом. Царапины на полированной столешнице показывали, что там прежде покоился какой-то тяжелый предмет. Странный механизм отсутствовал, также и впоследствии о нем ничего не было слышно. Без сомнения, его забрал смуглый худощавый иностранец.
На каминной решетке в библиотеке возвышались вороха пепла, явно оставшиеся после того, как были сожжены все, до последнего клочка, бумаги с записями, которые я делал с пришествием амнезии. Доктор Уильсон нашел ни на что не похожим, как я дышу, но после инъекции дыхание стало ровнее.
В 11.15 утра 27 февраля я с трудом задвигался, и на моем мертвом, как маска, по сю пору лице появились первые признаки какого-то выражения. По замечанию доктора Уильсона, выражение это не было присущим моей секундарной личности, но очень близко напоминало мое собственное лицо. Примерно в 11.30 я пробормотал несколько удивительных слогов — звукосочетаний, как-будто никак не связанных с человеческой речью. Казалось еще, что я с чем-то боролся. Затем, как раз пополудни, когда вернулись домоправительница и горничная, я принялся бормотать по-английски.
— …среди экономистов-традиционалистов того периода Йевонс типологичен для преобладающего движения в сторону научной корреляции. Его попытка связать хозяйственные циклы процветания и упадка с физическим циклом образования солнечных пятен представляет собой, пожалуй, вершину…
Натаниэль Уингейт Писли возвратился — бесплотный дух, на чьей временной шкале стояло все еще утро четверга 1908 года, и продолжал вести семинар по политэкономии, не отрывая глаз от обшарпанной кафедры.
Мое включение заново в нормальную жизнь происходило болезненно и трудно. Выпадение более чем на пять лет порождает множество сложностей, которые трудно себе представить, — в моем случае требовалось привести в порядок бессчетное количество вещей.
То, что я узнавал о своей деятельности после 1908 года, удивляло и смущало меня, но я старался взирать на дело столь философски, сколь было возможно. Получив наконец опеку над своим средним сыном Уингейтом, я поселился с ним в доме на Крейн-стрит и потщился вернуться к преподаванию — университетом мне было любезно предложено занять мое прежнее преподавательское место.
Я приступил к работе в февральский семестр 1914 года и продолжал ее ровно год. К этому времени я осознал, сколь тяжело потрясло меня пережитое. Хотя в абсолютно здравом уме, как уповал я, и с незатронутой примарной личностью, былой душевной энергии я не имел. Смутные сновидения и небывалые мысли постоянно преследовали меня, и когда разразившаяся мировая война обратила мои думы к истории, я обнаружил, что размышляю о ее периодах и событиях самым странным образом.
Мое понятие времени — способность моя проводить различие между последовательностью и одновременностью — казалось неуловимо смещенным, так что у меня рождались фантастические представления, как, проживая в одну эпоху, отправить свой дух в странствия через всю вечность в поисках знаний о прошлом и будущем.
Война вызвала у меня странное чувство памятования о некоторых ее отдаленных последствиях — словно я знал, чем она кончится, и мог оглянуться назад в свете знания о будущем. Всем этим псевдовоспоминаниям сопутствовала тяжелая мука и ощущение, что против них установлен некий искусственный психологический заслон.
Когда я несмело намекал на свои впечатления другим, то сталкивался с различной реакцией. Некоторые посматривали на меня с тревогой, коллеги же на математическом факультете заговаривали о новых открытиях, о теории относительности — тогда обсуждавшейся только в ученых кругах, — которой впоследствии предстояло сделаться столь знаменитой. Доктор Альберт Эйнштейн, говорили они, быстро сведет время до положения простого измерения.
Но сновидения и чувства смятения постепенно забирали надо мной силу, так что в 1915 году мне пришлось уйти с постоянной работы. Впечатления определенного рода складывались в неприятную картину, подавая мне неотступную мысль, что моя амнезия представляла собой некую дьявольскую подмену, что секундарная личность была в действительности внедрившимся из неведомых сфер началом, моя же собственная личность потерпела смещение.
Тем самым я был понуждаем к смутным и пугающим раздумьям касательно местопребывания моего истинного «я» в те годы, когда другой владел моим телом. Странные познания и удивительное поведение недавнего постояльца, в нем обретавшегося, тревожили меня все больше и больше по мере того, как я узнавал дальнейшие подробности от людей, из газет и журналов.
Странности, повергавшие в замешательство других, находили, казалось, ужасающий отзвук в некоем подспудном темном знании, растравляющем бездны моего подсознания. Я принялся за лихорадочные поиски любых обрывочных сведений о штудиях и путешествиях того, другого, в те годы тьмы.
Не все мои беды были такого полуотвлеченного свойства. Оставались сновидения, яркость и конкретность которых, казалось, возрастала. Зная, как отнеслось бы к ним большинство, я обходил их молчанием едва ли не со всеми, кроме моего сына и некоторых, пользующихся моим доверием, психологов; в конце концов я приступил к научному исследованию других историй болезни, чтобы выяснить, сколь типичны или нетипичны подобные видения могут оказаться для страдающих амнезией.
Результаты, подкрепленные психологами, историками, антропологами и опытными специалистами по душевным расстройствам, а также исчерпывающее изучение всех письменных свидетельств о раздвоении личности — от времен бытования легенд о демонической одержимости до медицински трезвого настоящего — меня поначалу скорее встревожили, чем умиротворили.
Я быстро обнаружил, что мои сонные видения действительно не встречают подобия среди подавляющей массы случаев настоящей амнезии. Тем не менее оставалось небольшое число свидетельств, долгие годы поражавших меня и смущавших возникающими в них параллелями тому, что пережил собственно я. Это были отрывки из старинных преданий; случаи из медицинских анналов, раз-другой ими оказывались анекдоты, безымянно скрытые в хрестоматийной истории.