Нексус — страница 34 из 70

— Спокойной ночи, — шепнула она. — Приятных снов!

Я чувствовал себя слишком усталым, чтобы размышлять о причинах такого странного поступка. «Бедняжка чувствует себя одинокой», — мелькнуло в голове.

Утром не успел я еще протереть глаза, а женщины были уже на ногах. Такие же приветливые и готовые услужить. Неужели это из-за моего сегодняшнего жалованья? Что? И свежая клубника на завтрак? Клубника в густых сливках! Ого!

Потом произошла еще одна необычная вещь. Мона вознамерилась проводить меня до улицы.

— Вот это не надо! — запротестовал я. — Зачем?

— Хочется — вот и все. — Из своего набора улыбок она подарила мне одну — улыбку любящей матери.

Мона стояла, опершись на парапет, в легком халатике и смотрела мне вслед. Пройдя с полквартала, я обернулся, чтобы узнать, ушла ли она. Но нет. Мона стояла на том же месте. Она помахала мне. Я ответил.

В поезде я задремал. Какое чудесное начало дня! (И могилы больше рыть не придется.) Клубника на завтрак. Мона встает рано, чтобы проводить меня. Все так чудесно, как только можно мечтать. Превосходно. Наконец-то я счастлив…

По субботам мы работали только до середины дня. Я получил жалованье, пообедал с Тони, который за едой разъяснил мне мои новые обязанности, мы прошлись с ним по парку, а потом я поехал домой. По дороге купил пару чулок, бюстгальтер, фиалки — и творожный пудинг. (Пудингом я хотел доставить удовольствие себе.)

Уже стемнело, когда я подошел к дому. Света в окнах не было. «Странно, — подумал я. — Они что, задумали со мной в прятки играть?» Войдя в квартиру, я зажег свет и огляделся. Чего-то не хватало. Может, пас ограбили? Мои подозрения усилились после того, как я заглянул в комнату Стаси. Ни сундука, ни чемодана. Более того, вообще ни одной ее вещи. Скрылась тайком? Потому и поцеловала на ночь? Я обошел всю квартиру. Ящики комода выдвинуты, одежда повсюду разбросана. Этот беспорядок говорил, что бегство было внезапным и стремительным. Тяжелое предчувствие, посетившее меня, когда я стоял на дне могилы, накатило вновь.

Мне показалось, что на письменном столе у окна что-то белеет — может, записка? Действительно, из-под пресс-папье торчал лист бумаги, а на нем рукой Моны написано: «Дорогой Вэл! Сегодня утром на „Рошамбо“ мы покинули Америку. Не хватило духу признаться в этом раньше. Пиши на адрес „Америкэн экспресс“ в Париже. Люблю».

Я перечитал записку. Так поступает любой, получив убийственное послание. Потом без сил опустился на ближайший стул. Сначала слезы закапали у меня из глаз. Потом полились ручьем. Вскоре я уже рыдал, не помня себя. Рыдания сотрясали все мое тело. Как могла она так поступить со мной? Я знал, что они поедут одни, без меня, — но зачем же так? Сбежали, как нашалившие дети. И ее последняя просьба — «купи букетик фиалок». Это зачем? Усыпить мою бдительность? Но какая в этом была необходимость? Они считают меня ребенком. Только с ребенком так обращаются.

Рыдания рыданиями, но во мне нарастала и злость. Сжав в ярости кулак, я потряс им в воздухе, проклиная хитрых сучонок. Чтоб этот чертов корабль затонул! Никогда не пошлю им ни пенни, пусть хоть подыхают с голоду! Чтобы как-то смягчить боль, я встал и швырнул пресс-папье в ее фото на столе. Затем схватив какую-то книгу потолще, разнес другую фотографию. Я переходил из комнаты в комнату и все крушил на своем пути. Вдруг мне бросилась в глаза оставленная в углу за ненужностью одежда. Она принадлежала Моне. Я стал разбирать одежду, вещь за вещью — трусики, лифчики, блузки, непроизвольно вдыхая их запах. От них все еще шел аромат ее духов. Я свернул вещи вместе и запихнул под подушку. А потом завыл. Я выл, выл и выл. А кончив выть, затянул: «Позволь назвать тебя любимой… я так люблю тебя-я-я-я…» На глаза мне попался творожный пудинг. «К черту!» — завопил я и яростно размазал его по стене.

Вот тогда-то дверь тихо приоткрылась, и я увидел на пороге одну из сестер-голландок, живущих этажом выше. Она тихо стояла, прижав руки к груди.

— Бедный, бедный мой! — проговорила она, приближаясь и разводя руки, будто собиралась заключить меня в объятия. — Ну пожалуйста, не принимайте все так близко к сердцу! Я знаю, как вам тяжело… это ужасно. Но они вернутся.

От ласковых слов слезы полились еще сильнее. Голландка обняла-таки меня и поцеловала в обе щеки. Я не сопротивлялся. Она взяла меня за руки, подвела к кровати, села на нее и потянула меня за собой.

Несмотря на всю глубину горя, я не мог не обратить внимание на неряшливость ее одежды. Поверх мятой пижамы — та, очевидно, не снималась и днем — она накинула замызганный халатик. Чулки сползли на обеих ногах, шпильки болтаются и вот-вот выпадут из копны спутанных волос. Но эта неряха была неподдельно взволнована и искренне переживала за меня.

Положив одну руку мне на плечо, она мягко и как могла тактично сказала, что давно уже знала, что готовится.

— Но у меня не было другого выхода, как только держать язык за зубами, — заключила голландка.

Она помолчала из уважения к очередному всплеску моего отчаяния. А потом стала уверять, что Мона любит меня.

— Не сомневайтесь, она вас очень любит.

Я уже открыл было рот, чтобы не согласиться с ней, но тут снова бесшумно распахнулась дверь, и на пороге выросла вторая сестра. Эта была значительно опрятнее, да и внешне получше. Подойдя к нам, она произнесла несколько слов в утешение и села на кровать по другую сторону. Обе держали меня за руки. Ну и зрелище!

Какое внимание! Может, они боялись, что я пущу себе пулю в лоб? Вновь и вновь сестры повторяли, что все свершилось мне во благо. Надо только запастись терпением. В конце концов все образуется. Это неизбежно, говорили они. Почему? Да потому, что я хороший человек. Просто Бог испытывает меня.

— Нам часто хотелось спуститься и утешить вас, — сказала одна из них, — но мы боялись влезать в чужие дела. Это, однако, не мешало нам чувствовать вашу боль. Мы слышали, как, оставшись один, вы мечетесь по комнате. Сердце разрывалось, но что мы могли сделать?

От их сочувствия мне стало не по себе. Я встал с кровати и закурил. Неряха извинилась и вышла.

— Она сейчас вернется, — сказала ее сестра и стала рассказывать об их житье-бытье в Голландии. Что-то в ее рассказе (а может, сам тон?) рассмешило меня. Она восхищенно всплеснула руками:

— Вот видите? Все не так уж плохо. Смеяться ведь вы не разучились.

Смех все больше разбирал меня. Я уже не понимал, смеюсь я или плачу. Но остановиться не мог.

— Все хорошо, все хорошо, — ворковала голландка, прижимая меня к себе. — Положите голову мне на плечо. Вот так. У вас нежное сердце.

Как ни нелепа была ситуация, но плечо голландки оказалось чрезвычайно уютным. А материнское объятие даже вызвало легкое шевеление плоти в брюках.

Тут появилась ее сестра с подносом, на котором стояли графинчик, три рюмки и вазочка с печеньем.

— Вам это поможет, — сказала неряха, разливая шнапс.

Мы чокнулись, словно поздравляли друг друга с неким счастливым событием, и дружно выпили. Вот уж действительно «огненная вода».

— По второй, — тут же изрекла вторая сестра и вновь наполнила рюмки. — Правда, хорошо? Обжигает — это верно. Но и поднимает дух.

В том же бешеном темпе мы пропустили еще по две-три рюмки. И каждый раз кто-нибудь из сестер говорил: «Правда ведь помогает?»

А я даже не понимал, помогает или нет. Внутри у меня, казалось, запылал костер. А потом комната стала вращаться.

— Вам надо прилечь, — заявили голландки и, подхватив меня под руки, уложили на кровать.

Я лежал, вытянувшись в полный рост, — беспомощный, как грудной ребенок. Они стащили с меня пиджак, потом рубашку, брюки и туфли. Я даже не сопротивлялся. Как куклу, меня перекатили на бок и засунули под одеяло.

— А сейчас баиньки, — говорили сестры. — Мы вас позже навестим. Когда проснетесь, накормим ужином.

Я закрыл глаза. Вращение усилилось.

— Мы позаботимся о вас, — сказала одна сестра.

— Вам будет хорошо, — сказала другая.

Они покинули комнату на цыпочках.


Я проснулся на рассвете. Слышался колокольный звон. (Помнится, мать говорила, что я родился как раз в это время, под звон церковных колоколов.) Встав, я перечитал записку. Теперь они давно уже в открытом море. Хотелось есть. Увидев на полу кусок творожного пудинга, я с жадностью его съел. Впрочем, жажда мучила меня еще больше голода. Я залпом выпил несколько стаканов воды. Голова слегка побаливала, и я вернулся в постель, но заснуть больше не смог. Когда совсем рассвело, я окончательно поднялся, оделся и вышел на улицу. Лучше уж ходить, чем лежать и страдать. Буду идти вперед и вперед, пока не упаду.

Мой план не удался. Мысли продолжали терзать меня в любом состоянии — даже крайней усталости. Я был маниакально сосредоточен на том, что все мое существо отказывалось принять.

Не помню, как провел оставшуюся часть дня. В памяти осталась только головная боль, которая неумолимо нарастала. Ничто не помогало. Боль не заключалась внутри меня, я сам был этой болью. Ходячей болью, болью, способной говорить. Самым разумным было бы отправиться прямиком на скотобойню и упросить забойщиков разделаться со мной, как с быком. Садануть промеж глаз что есть силы. Может, тогда эта невыносимая боль уйдет?

Утром в понедельник я явился на службу в обычное время. Тони не было — я прождал его битый час. Когда же он появился, то пристально вгляделся в меня и сразу спросил:

— Что стряслось?

В нескольких словах я обрисовал положение. Этот добряк принял мои неприятности близко к сердцу.

— Слушай, пойдем выпьем. Никаких срочных дел, похоже, не предвидится. Можно не волноваться.

Мы выпили по паре рюмок, а потом сытно пообедали. После хорошего обеда как не выкурить дорогую сигару? За все время Тони не произнес ни слова упрека в адрес Моны.

Только когда мы вернулись на службу, он позволил себе осторожно высказаться:

— Все это выше моего понимания, Генри. У меня куча проблем, но они совсем из другой оперы.