ещала ноги, готовясь подняться, вернее, соскользнуть с кресла. Подобным образом, как мне вспомнилось, она опускалась на стул и вставала с него, когда работала на абонементе: бочком, будто на мгновение присаживалась, чтобы тут же встать…
Около кресла помещались низкий столик с зеленым сукном — из тех, что называют ломберными, да он, похоже, и был ломберным, но с укороченными ножками; книжная вертящаяся этажерка, тоже старинная, частью забитая книгами, частью всякими женскими принадлежностями — шкатулочками, баночками, пузырьками, стояло на одной из полок и зеркальце; маленький комодик, из которого Ольга Андреевна, не встав с места, вынула скатерку, пару тарелок, нож, вилки и стала все это устраивать на столике. Мне указано было сесть напротив, на кушетку, — больше сидеть было и негде, так как на гостей тут явно не рассчитывали. И вот увидев, как быстро Ольга Андреевна справляется с хозяйственными делами, оставаясь почти неподвижной, — двигались только ее проворные, красивые руки, — я и понял, до какой степени удачно устроила она свое жилье. А позже я убедился, что любимое кресло было для Ольги Андреевны больше чем просто удобным, уютным местечком, которое лишний раз не хочется покидать. Оно обрело для нее значение некоей скорлупки, панциря, улиточного домика, и, залезая в него, она чувствовала себя спокойной, уверенной, держалась проще, естественней, чем когда находилась вне его. Тогда ее панцирем становились холодная маска на лице, резкость и немногословие…
Ну ладно, что это я взялся расписывать ее кресло? Хотя, что же, — она такой и запомнилась мне, глубоко в нем сидящей, и вот еще в чем дело: оно, это кресло, скрывало ее уродство, это самое главное. Ну и добавлю, что внизу, под оборками, — сидение было обшито оборками — как потом оказалось, имелись колесики, и Ольга Андреевна могла, оттолкнувшись ногами, подкатить в своем кресле к окну или к одному из двух низких шкафов, стоящих по стенам, — к книжному или платяному.
На полу у ее ног, на круглой электрической плитке уже посапывал чайник, на тарелках один за другим появлялись отлично сделанные бутерброды, — предстояла совместная трапеза, что вызывало у обоих тщательно скрываемую неловкость. Ольга Андреевна поинтересовалась, до скольких часов я свободен.
— Хоть всю ночь, — ляпнул я ей в ответ. Опять, произнеся это, я понял, что сказал глупость и смешался. — То есть нет…
— Я вас надолго не задержу, — сухим, нарочито скрипучим голосом остановила она меня, и лицо ее замкнулось.
— Нет, нет! — с жаром бросился я оправдываться. — Я не то!.. Я вот что — у меня вольный режим, комната своя, вот я о чем, а не то, что обязательно на всю ночь!.. Я не хотел сказать, я хотел…
Тьфу! Городил я, путался, тошно было, каким кретином я выглядел… Однако что любопытно: чем больше чуши я плел, тем более менялось выражение лица Ольги Андреевны: каменная гримаса исчезала, появлялась чуть заметная улыбка — ироничная и одновременно самодовольная… Она торжествовала! Да, да! — ей становилось легче от того, что для кого-то стала причиной — она стала причиной! — смущения, кто-то рядом с ней испытывал боязнь непонимания, невозможность найти контакт с другим человеком — и потому отвращение к себе, желание провалиться сквозь землю, — такие знакомые ей чувства!..
И вдруг я сделал открытие: мы с ней будем дружить.
— А знаете, Ольга Андреевна, чай и бутерброды — это очень здорово, — отбросив прочь все, весело сказал я. — Я жутко голодный!
На мгновенье ее руки, занятые хлебом с маслом, замерли. По тому, как запрыгал блик на лезвии ножа, я увидел, что пальцы у нее вздрагивают. Потом я поднял взгляд — она улыбалась мне жалобно, в глазах стояли слезы.
— И я… тоже… жутко голодна… — произнесла она тихо и тихо же рассмеялась. — Вот и поедим.
— Поедим! — согласился я и предложил уже совсем смело: — Давайте, наливать буду я. А заварочка где? Вот она где, заварочка…
Спустя полчаса на плитке посвистывал уже второй чайник. Я сидел с расстегнутым воротничком, Ольга Андреевна спустила и уложила на коленях шаль, и теперь, глядя на нее, никто бы и не мог подумать, что у этой юной девушки есть какой-то физический недостаток: у нее был гибкий торс, красивая линия шеи и плеч, небольшая грудь — милое сочетание девичьего с мальчишеским. Болтали мы не переставая. Не помню как, почти с самого начала разговор скатился на школьные воспоминания — какие у кого были учителя, как над ними издевались у нас, в мужской школе, и у них, в женской. Я искренне удивлялся тому, что девочки в рассказанных ею историях оказывались не менее злы и жестоки, чем моя черкизовская шпана.
— Девочки вообще дуры и дрянь, — презрительно сказала она. — Я только с ребятами и водилась. А вы, небось, девчатником были?
— Я — девчатником?
Я расхохотался, потому что ничего более дикого нельзя было придумать.
— А что? — критически, очень по-женски, поглядела на меня Ольга Андреевна. — Вы девчонкам должны были нравиться.
— Ага, вы же сказали, что все они дуры.
— Ладно, будет меня на слове ловить. И довольно чаевничать. Займитесь-ка лучше ящиками. Надо их разгрузить.
С первым ящиком я долго не мог справиться: нечем было его открыть. Как выяснилось, ни топора, ни молотка, ни завалящей, хотя бы, стамески или отвертки в доме не водилось, нож, который я подсовывал под крепко сбитую из великолепных досок крышку, отчаянно гнулся и вот-вот грозил сломаться. Изодравшись в кровь, насажав себе с десяток заноз, я отправился на кухню и в поисках подходящего предмета обратил внимание на мусорный совок. Вогнал его под доску, пошатал вверх и вниз, — гвозди заскрежетали, и доска поддалась. Вышла из комнаты Ольга Андреевна.
— Первое, что вытащите, — подарю вам, — заявила она.
Похоже, я догадывался о содержимом ящиков и не ошибся; не ошиблась и моя рука, нащупавшая под слоем фланели пухлый, небольшого формата томик. Я не успел и рассмотреть его, как Ольга Андреевна уже сказала:
— Гейне. Полный академический. Черт вас возьми, вы везучий! Жалко отдавать.
Я замахал руками:
— Да не собираюсь я опять вас ловить на слове! — говорю. — И потом… Разве это все — ваше?
Она только усмехнулась.
И начал я разгружать ящик — вытаскиваю одну книгу за другой, открываю титул, заглядываю в первую страницу, в середину, листаю назад и читаю, читаю, читаю, вдруг чувствую, что все тело мое затекло, — оказывается, долго уже стою, замерев в неестественной позе. В коридорчике темновато, так я то и дело застреваю в дверях, обращая страницы к свету потолочной комнатной лампы. Где-то поодаль и Ольга Андреевна утыкалась в тот или в этот томик — все они были ей знакомы, она быстро узнавала их и бросалась, вероятно, к любимым, искала свои, ей известные строчки. Иногда я ловил на себе ее взгляд, сперва испытующий — с ревностью, настороженно посматривала она, как я держу, как их листаю, как вчитываюсь в ее книги — ее не по принадлежности, а ее по тому пережитому ею, что ложилось когда-то на эти страницы, когда она их читала и перечитывала, и что оставляло под переплетом печать куда как более значимую, чем факсимиле собственника — печать незабытого настроения, печать воспоминаний, печать отошедшего прошлого… но потом она стала смотреть с улыбкой грустной и снисходительной: я пришел в возбуждение, набрасывался на книги алчно, не положив просмотренной, брал и еще и еще, раз до меня донеслись какие-то невнятные звуки — не то хрипение, не то стон — оказалось, я же эти звуки издаю в восторге и муке блаженства, сравнимого лишь с любовным, — если поэт изливается в высшем экстазе — только поэту же и дано вместе с ним перечувствовать!..
Эти три ящика заключали такого тщательного подбора и такой полноты поэтическую библиотеку, какой мне никогда не доводилось больше встречать. Русская поэзия, начиная с Хераскова, с роскошно изданных столетие назад Державинских од и Жуковского была затем представлена, я думаю, всеми сколько-нибудь известными поэтами XIX века. Я уж не говорю о Мее или Фофанове, о существовании которых и не подозревал, — был там, например, барон Розенгейм в толщенном красном сафьяне… Плеяда поэтов рубежа нашего века, начиная с Анненского, потом символисты, Блок. Тонкие книжицы и брошюры, аккуратно, по несколько сборников одного поэта были вставлены в картонные крышечки — папки, обтянутые мягкой пепельно-серой материей. Футуристы и ранний Маяковский, — а собрание Хлебникова начала тридцатых годов? — позже мне встречались только отдельные томики. Ну и, конечно, довоенные «малая» и «большая» серии… Было там все: были греки и римские поэты в нескольких антологиях; были французы в переводах и в подлинниках — Мюссе и Гюго, Ла-Мартин, Прюдом, Бодлер, Верлен и многие, многие — французов не перечислить, и я их слишком люблю (со школы я малость знал французский, так я потом подзанялся, чтобы научиться их чуть-чуть понимать); немцы — Гете, и Шиллер, и Гейне, англичане — Шелли, огромный том Байрона, американец Уитмен в переводах Чуковского!..
Когда Ольга Андреевна сказала, что я был прав, что мы действительно досиделись до полуночи, я все не мог взять в толк, чего ей от меня нужно. Взглянул на часы, ахнул и, руководствуясь указаниями хозяйки, стопками уложил книги на полу — в передней, свободной части комнаты.
— Хорошо, Арон, спасибо, я уже совсем засыпаю, так что давайте-ка вы отправляйтесь восвояси, — стала выпроваживать меня Ольга Андреевна, явно стараясь показать, что мы с ней друзья, хвои люди, и непринужденно-бесцеремонный тон в обращении друг к другу теперь вполне допустим. —Что хотите взять с собой? Берите.
— Одну?
— Сколько угодно. Прочитаете — приходите за другими.
Я взял с полдесятка книг, завернул их в газету, наскоро простился, побежал к себе. Повесил на крючок шинель, стал снимать сапоги — оказалось, они чисто вымыты и протерты жирным… Кинулся на кровать не раздеваясь — и читал, не остывая от лихорадки, начавшейся там, на квартире Ольги Андреевны, когда я разбирал содержимое первого ящика…