Неладная сила — страница 82 из 107

досаду. Подговорили они Ирода, поразгневался он на старого Ивана-пророка, засадил его во погреб во глубокий, во холодный, затворить велел за решетки железные, да на три года поры-времени. И вот раз было Рождество Христово, да собрал Ирод-царь почестен пир, всех своих собрал князей да бояр, всех могучих богатырей. На пиру все сидели, веселилися, разные яства кушали, беленьку лебедушку рушили. Выпили немало меду пьяного, немало вина заморского, пошли бабы и девки все плясать. А лучше всех плясала Иродиадина дочь, Иродова племянница. Уж она плясала-плясала, вертелась-вертелась, всем на диво! Правой рукой махнет – станут леса и воды, левой рукой махнет – разные птицы полетят да запоют. Вот Ирод-царь и говорит: ай же ты моя любимая племянница! Проси у меня чего хочешь, ничего для тебя не пожалею, даже полцарства моего. А мать ей и говорит тайком: проси голову Ивана-пророка, пусть тебе на блюде золотом поднесут! Та и попросила. Заплакал Ирод-царь, а делать нечего. Пошли бояре его в погреба глубокие, растворили решетки железные, взяли Ивана-пророка, взяли острый меч, да и снесли ему голову с плеч. А потом Ирод-царь женился на вдове Филиновой и на дочери ее, своей племяннице, разом – так у них, у нехристей, положено. От них и родилось сорок дочерей, сорок лихорадок – Огнея, Пухлея, Хриплея, Желтея, Кряхтея, Зубнея и прочие. Как умер Ирод-царь, пришли они все на могилу его, расступилась земля и поглотила их – пошли они прямо в ад, к сатане на службу. Вот и мучат народ православный до сего дня. А племянницу ту зовут с тех пор именем Плясея, что пляской своей сгубила она и Ивана-пророка, и народ христианский.

Мать Илиодора замолчала; Устинья тоже молчала, укладывая все услышанное в голове. Длинные пряди березовых ветвей полоскало на сильном ветру, и в их шуме Устинье слышались отзвуки древнейших преданий. Так вот оно что: бесчисленные бесовки-лихорадки родились от Ирода и его нечестивых жен!

– Матушка Асклепиодота всех тех бесовок знала по именам и тем великую силу над ними имела! – тише заговорила инокиня. – Она учила: коли беса заставить его имя назвать и вынудить признаться в его делах пакостных, то силу он утратит. Я от нее молитву затвердила, и ныне, по благословению матушки Агнии, тебе передам. И вот еще что передам…

Она вынула из рукава ремешок, и Устинья увидела висящий на нем литой из меди крест, высотой с половину женского пальца. На нем изображение: Спаситель в длинной одежде чуть наклонил в сторону голову с широким носом и небольшой бородкой. Расправленные по перекладине креста руки с необычайно крупными ладонями не то приглашали в объятия, не то изливали благословение. Над головой Христа виднелся еще один крест-венец.

– Сей крест старинный, – доверительно шептала мать Илиодора, – его, может, сам Панфирий в нашу волость принес! Мать Асклепиодота его в воду чистую опускала и больного нечаянно спрыскивала – на утренней заре и на вечерней, и так до трех раз. Велела матушка Агния дать тебе сей крест на время. Как излечишь своего недужного, привези назад.

– Благо тебе будь, матушка! – Устинья всплеснула руками, подставила платок, и мать Илиодора опустила туда крест.

– А теперь научу тебя той молитве. Запоминай, с божьей помощью…

Пока они беседовали, одна из инокинь ударила в било – начиналось пение. Из-за старых елей в дальнем конце проковыляла к церкви схимонахиня Сепфора, древняя старуха, в черном куколе, от маковки до пят расшитом белыми крестами. Устинья проводила ее глазами. От Вояты она знала, что мать Сепфора в миру была Стефанидой, женой сумежского попа Ерона, и прибежала в обитель после того, как однажды ночью сам бес явился отцу Ерону, и тот не пережил этой встречи. С собой Стефанида принесла греческую Псалтирь, наследство старца Панфирия, которую Воята разыскивал и получил после многих лет забвения. В той Псалтири он и нашел девяностый псалом, прогнавший змея из Дивного озера. Глядя, как с трудом поднимается на крыльцо мать Сепфора, сама словно огромный крест, легко было подумать, что такой ее сделала злополучная ночь встречи с бесом…

Вслед за матерью Илиодорой Устинья прошла в церковь и встала на месте для мирян. Ее не отпускало потрясение от всего услышанного, и она все повторяла про себя молитву матери Асклепиодоты. Мать Илиодора даже показала ей могилу своей давней наставницы: для этого им не пришлось сдвинуться с места, мать-целительница была погребена у стены церкви, они стояли почти над ней! Медный крест Устинья припрятал в тот же мешочек, где уже лежала иконка Сисиния и берестяная молитва с именем Сихаила. Чувствовала себя так, будто держит при себе груду сокровищ.

После службы Устинья с дядькой вышли на двор и встали под березами, ожидая, когда выйдет отец Ефросин. Мать Агния обещала сама передать ему волю архиепископа, и им оставалось только узнать, когда он будет готов поехать с ними.

Вслед за другими инокинями из церкви показалась мать Сепфора. Устинья отвела глаза, пока та проходила, – эта дряхлая фигура в белых крестах на черном куколе внушала жуть, страшно было и глядеть на нее, и попадаться ей на глаза. Она так раскачивалась на ходу, что казалось, на каждому шагу может упасть, и немедленно могила сама собой разверзнется и захлопнет пасть над той, что давно уже принадлежит земле. Глядя в траву, Устинья ждала, пока схимонахиня пройдет – и вдруг Куприян слегка подтолкнул ее локтем. Подняв глаза, Устинья увидела мать Сепфору прямо перед собой – та стояла и как будто ждала чего-то.

Чего? Схимонахиня не общалась с мирянами, все свое время проводила в крошечной дальней келлии у монастырского тына, где помещалась только она сама и ее молитвы.

– Слышала я, о чем мать Агния у сестрии нашей допытывается, – вдруг заговорила мать Сепфора. Ее тонкий голос дрожал, и руки, сложенные на посохе, тоже подрагивали. – Стояла я нынче ночью на молитве, увидела старца святительного, и был то сам Никола Милостивый. Велел он мне – что знаю, то тебе, девица, передать.

– Что же тебе ведомо, матушка? – осторожно просил Куприян.

Сама Устинья не смела подать голос. Она лишь раз решилась взглянуть в лицо матери Сепфоре, но куколь был надвинут так низко, что она видела только выпяченный подбородок с седыми волосками вокруг впалого рта. Глаз было не видно, и это, пожалуй, к лучшему.

– Когда была я девкой молодой, – начала мать Сепфора, и Устинья мельком усомнилась, говорит ли та правду: невозможно было представить схимонахиню юной девушкой, – сказывали ранние люди, что та гора, в какой Панфириева пещера была, зовется Звон-горой. Если наземь лечь и ухом послушать, то в полночь различишь под горой звон – то Панфириев колокол звонит, на утреню созывает. Ибо словеса Господня, словеса чиста, сребро разжжено, искушено земли, очищено седмерицею[32]. Если же сумеешь достать его, то повесить его надобно в полную луну на самом высоком месте в бору Тризны, в полночь ударить в него двенадцать раз. И увидишь, что будет.

Старая инокиня поковыляла дальше. Устинья с трепетом смотрела ей вслед, пока та не исчезла среди бурых еловых столов. Не стоит высчитывать, сколько лет назад та была молодой, но в ее молодости «ранние люди» уж верно помнили самого Панфирия и точно знали, где над Дивным озером находилась его пещера!

На крыльце показались две невысокие, одетые в черное фигуры, – мать Агния и отец Ефросин. Игуменья кивнула, Куприян с Устиньей подошли.

– Вот уж не думал, что придется мне в путь пускаться, дальше чем до келлии моей! – улыбнулся отец Ефросин. Седой, немного кривобокий, щуплый, он был схож с высушенным до белизны травяным стеблем – и таким же хрупким. – Но коли владыка новгородский благословил, делать нечего, полезай в кузов! Ступайте к лодке, я только келлию мою навещу и к вам спущусь. Откладывать незачем – немощен я, и разсыпашася вся кости моя, бысть сердце мое яко воск, таяй посреде чрева моего, изсше, яко скудель, крепость моя[33]… Уж вот-вот сведет меня Господь к персти смертной[34], и братия моя прежняя, юрьевская, небось уже каждый день к воротам со светильниками ходит – меня встречать!

Отец Ефросин тихонько засмеялся мысли, что может отправиться на небо, не выполнив поручения архиепископа, если призовет его владыка более могущественным, чем Мартирий Новгородский.

– Благослови, матушка! – Устинья поклонилась игуменье, чувствуя себя почти воином перед битвой.

– Благословение Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа на рабе Божией Иустине всегда, ныне и присно и во веки веков… – Мать Агния перекрестила ее, потом потянулась к ней с крыльца, и Устинья увидела, что светло-голубые глаза игуменьи блестят живым сочувствем, даже беспокойством. – Вот еще… Коли не сладится ваше дело, то приходи к нам, я тебя в обитель приму…

– Спасибо, матушка! – выдохнула Устинья: об этом она уже думала.

– И еще… – Мать Агния оглянулась через правое плечо, на своего незримого для других ангела. – Ведомо мне… коли и вырвешь ты твоего жениха из лап бесовских… может, все же захочешь к нам воротиться… Не сомневайся, приходи.

– Я захочу… – Устинья не поняла ее. – Почему?

– Там увидишь. Тебе за жениха с бесовкой губительной соперничать пришлось, может, кое-что она у него отнимет… Не захочешь за него идти, передумаешь, знай – никто тебя не неволит, для тебя у нас место есть. Прощай!

Видя, что удивленная Устинья хочет еще о чем-то спросить, мать Агния торопливо перекрестила ее еще раз и сошла с крыльца. Келейница, суровая сестра Виринея, тут же двинулась следом, своей широкой спиной загородив игуменью от Устиньи. А Устинья осталась стоять перед крыльцом маленькой деревянной церкви, ошарашенная. Последние слова матери Агнии, хоть и были милостивы, обещали ей какую-то неведомую беду. Бесовка что-то отнимет у Демки? Что еще, кроме жизни и души? Но бежать следом и досаждать расспросами немыслимо – мать Агния сказала ей все, что позволил сказать ангел-прозорливец.