Настало здравомыслие, в котором мы ощутили, что нам нужна опять «стена» и внутри ее – загон[162].
Концепция Российской империи как некоего ЗАГОНА, с жесткой иронией сформулированная Лесковым, стала как нельзя более актуальна с введением при Сталине «железного занавеса», когда насмехались над лучшими порядками и стали внушать, что дурное хорошо, а хорошее дурно и что все свое априорно лучше, чем чужое. И совершенно закономерно, что был создан новый творческий эквивалент лесковского «Загона». Им оказался гениальный рассказ Андрея Платонова «Епифанские шлюзы».
Обратившись к обстоятельствам и документам Петровской эпохи, Андрей Платонов остановился на материалах о строительстве шлюзов, которые должны были соединить Волгу и Оку.
Неимоверные усилия, которые были затрачены британским инженером Бертраном Перри, руководившим возведением шлюзов, оказались совершенно напрасными:
Вечное посмешище установили, великие тяготы народные расточили[163].
Принесенные жертвы оказались не нужны. Причем епифанские бабы, в отличие от опытного, но вместе с тем наивного британского инженера, об этом заранее уже знали:
А что воды мало будет и плавать нельзя, про то все бабы еще год назад знали. Поэтому и на работу все жители глядели как на царскую игру и иноземную затею[164].
В самом деле, по выстроенному каналу, как подчеркивает автор, могла проплыть разве что лодка, да и то не везде:
Через неделю все водные ходы были, и Трузсон (французский генерал на русской службе, прибывший по приказу царя Петра инспектировать шлюзы. – Е.К.) посчитал, что и лодка не везде пройти может, а в иных местах аж и плота вода не подымет. А царь приказал глубину устроить, чтобы десятипушечным кораблям безопасно по ней плавать можно было[165].
А вот сам Бертран Перри причину неудачи со шлюзами предпочитал видеть отнюдь не в самой Епифани, а в себе, в своих неверных технических расчетах, ну и, может быть, еще в климате, но никак не в Епифани как некоей косной субстанции:
Страх и сомнение ужалили гордость Перри, когда он возвращался в Епифань. Петербургские прожекты не посчитались с местными натуральными обстоятельствами, а особо с засухами, которые в сих местах нередки. А выходило, что в сухое лето как раз каналам воды не хватит и водный путь обратится в песчаную сухопутную дорогу.
По приезде в Епифань Перри начал пересчитывать свои технические числа. И вышло еще хуже: прожект составлен был по местным данным 1682 года, лето которого изобиловало влагой… Перри догадался, что и в средние по снегам и дождям годы каналы будут маловодны, что по ним и лодка не пройдет[166].
А ведь воевода епифанский вовсе не брал в голову проблему технических расчетов и, совершенно не думая о средних снегах и дождях, с самого же начала заявил британскому инженеру:
Слухаю, Бердан Рамзеич, слухаю, сударь! Только ни хрена не выйдет, вот тебе покойница мать…[167]
Причина приключившейся катастрофы заключалась не столько в технических просчетах, сколько в том обстоятельстве, что дело происходило в Епифани, в которой все устроено совершенно иначе, чем это можно представить по петербургским прожектам.
И обречено было не только возведение шлюзов, обречен был сам британский инженер. В изображении Андрея Платонова он не просто погиб (и погиб страшно, под пыткой), а буквально исчез, растворился, и его забыли, как будто его и не было никогда – Епифань его попросту поглотила:
Епифанский воевода Салтыков получил в августе, на яблошный спас, духовитый пакет с марками иноземной державы. Написано на пакете было не по-нашему, но три слова по-русски:
БЕРТРАНУ ПЕРРИ ИНЖЕНЕРУ.
Салтыков испугался и не знал, что ему делать с этим пакетом на имя мертвеца. А потом положил его от греха за божницу – на вечное поселение паукам[168].
Епифань – это Загон. А Загон нельзя реформировать, нельзя перестроить по образцу, как бы тот ни был прекрасен и полезен. В Загоне действуют свои вековечные законы. Вот о чем повествуют исторические случаи, которые решили восстановить Николай Лесков и Андрей Платонов, постигавшие и осмысливавшие современность через странные, страшные, невообразимые, но отнюдь не случайные события прошлого.
Здесь дело даже не только в некоей общего типа историософской концепции (а тут перекличка между Лесковым и Платоновым явная; как я уже сказал, Епифань – это тот же Загон), еще и в подходе к теме.
И Лесков, и Платонов в данном случае работали в традициях исторического анекдота, а эти традиции представляли собою целый культурный комплекс, в свое время довольно-таки значимый.
В заключение настоящего этюда скажу, что появление и «Загона», и «Епифанских шлюзов» – отнюдь не случайность, ибо это звенья одной цепи, одной особой анекдотической линии в русской прозе, а именно линии исторического анекдота.
Исторический анекдот: генезис и специфика
Жанровый прообраз русского исторического анекдота видится мне в апофегме – кратком рассказе об остроумном, поучительном ответе или поступке великого человека (императора, полководца, философа – прежде всего на греческом и римском материале). Сборники апофегм проникли в русскую культурную почву через польское интеллектуальное посредничество (еще до эры мощного французского влияния, наступившей в XVIII столетии). Апофегмы читались и переписывались на Руси с конца шестнадцатого века, а с 1711 года еще и издавались, формируя общие культурные интересы.
В центре апофегмы очень часто находилась парабола, парадокс, некая логическая неожиданность, что позволяло внести новые штрихи в круг сложившихся представлений о том или ином государственном деятеле, философе, писателе, и давало возможность показать его с неожиданной стороны. Это и была основная питательная среда для возникавшего русского анекдота как особой жанровой формы.
Представим себе, что извлеченная из рукописного или печатного сборника апофегма вспоминается к тому или иному случаю, уточняя или оттеняя какие-то современные коллизии, что дает этому случаю какой-то новый отсвет, актуализирует его. Иными словами, вполне допустима возможность, когда апофегма уже не только читается в составе некоего свода, а еще и вычленяется из него, вписывается в какую-то конкретную ситуацию.
Хотя в принципе сборники апофегм были рассчитаны прежде всего на чтение, вполне реально, что какой-то полюбившийся сюжет отбирался из собрания микротекстов, применялся к конкретной коллизии, рассказывался изустно. Это и была тропочка к анекдоту.
Допущенная вписанность апофегмы в ту или иную конкретную ситуацию многое помогает понять в характере функционирования анекдота.
В русском анекдоте обращение к событию из прошлого дает возможность задуматься над несообразностями, странностями, проявляемыми в российской действительности, дает возможность поиска неких внутренних исторических закономерностей.
Например, Нестор Кукольник записал анекдот о том, как петербургский обер-полицмейстер Н. Рылеев понял повеление императрицы Екатерины Второй, что нужно набить чучело из Сутгофки (собака была названа государыней по имени банкира, по фамилии Сутгоф, подарившего ее), таким образом, будто императрица прогневалась на банкира и требует умертвить его самого, а потом набить из него чучело[169].
Небольшой по размерам текст этого анекдота через парадоксально острый эпизод, легший в его основу, ярко и точно очерчивает особый тип стража порядка, который непроходимо туп и одновременно подобострастно исполнителен.
Н. Рылеев готов был претворить в жизнь совершенно любой приказ императрицы, ничуть не вдумываясь в его смысл. Он ведь и в самом деле собирался набить чучело из банкира и, видимо, набил бы, если бы рыданья семьи Сутгофа не вынудили его бежать к царице за дополнительными разъяснениями. Екатерина Вторая мигом поняла, в чем дело, стала смеяться, тем дело и кончилось.
Нестор Кукольник отнюдь не случайно зафиксировал этот анекдот. Для него он был актуален, ибо обнажал одну печальную закономерность российской жизни. Исчезла вроде бы внешняя дикость, придворный быт стал уже вполне европеизированным, но страх, парализующий мозговую деятельность, остался, ибо приказ императрицы должен был исполняться, но не осмысливаться. И вообще упомянутый анекдот записывался в царствование Николая Первого, а сей император был большой поклонник тупой исполнительности.
При этом, однако, следует помнить, что апофегма, и в особенности анекдот, отнюдь не являются простой иллюстрацией некой закономерности или подтверждением той или иной исторической репутации. Нет, они их парадоксально обнажают, как бы заново открывают. Характерно, что апофегма, при определенной своей нравоучительности, в целом все-таки не поучает, а именно открывает, внося новые штрихи в портрет исторической личности или целой эпохи. В анекдоте это проявляется с еще большей очевидностью, ведь неожиданность заложена в самой сути производимого им эффекта.
По сравнению с апофегмой в анекдоте качественно усилились неожиданность, острота, пикантность, парадоксальность, но все это произошло именно через освоение апофегмы как гибкого и перспективного жанрового образования, через использование богатейших возможностей, заложенных в апофегме. Она оказалась той системой отсчета, тем первотолчком, который и определил в России бытие исторического анекдота, явившись его основным книжным источником. Устная же форма бытования, пришедшая из фольклора, есть второй структурообразующий фактор. Из этих двух перекрестных влияний и возник полноценный жанр русского анекдота, книжный и одновременно текучий, вариативный, изменчивый.