Классицизм признавал лишь «высокую» прозу – идеологическую, дидактическую. И вообще он был за соблюдение приличий.
В этом случае изображение прихотливого мира быта, неких якобы реальных коллизий вообще не могло осознаваться как задача искусства. Соответственно в полнейшем небытии оказывался и анекдот, который был и остается пусть и не главной, но типовой формой при показе реалий эпохи и нравов общества.
В XIX столетии, когда стали доминировать романтические веяния, для анекдота были сделаны определенные послабления. Этот процесс в значительной степени определил феномен пушкинской прозы: «Повести Белкина» и «Пиковая дама» буквально насыщены анекдотическими сюжетами. А с приходом Гоголя процесс резко усилился: «Петербургские повести», «Ревизор» и «Мертвые души» выросли из анекдотов.
Следующий этап реабилитации анекдота связан с именем Николая Лескова. Целый ряд его текстов самым непосредственным образом ориентирован на анекдот («Шерамур», «Рассказы кстати» и т. д.). Но на самом деле особая анекдотическая линия в русской прозе как таковая еще не ощущалась. Все-таки легализация анекдота в литературе тогда еще не произошла, так как нужен был качественный перелом. А в то время существовали как бы отдельные, не связанные внутренне друг с другом случаи обращения к НИЗКОМУ жанру. Они говорили о творческих предпочтениях тех или иных авторов, а не об общем облике литературы. А в целом последняя отнюдь не желала афишировать свою связь с анекдотом, который не обрел еще прав законного, вполне приличного жанра.
Все дело в том, что, хотя анекдот и находился у истоков многих произведений Пушкина, Гоголя, Лескова и других, это происходило от случая к случаю, не складываясь в тенденцию. Своего отдельного места в русской литературе он еще не имел, по-прежнему оставаясь низким жанром.
В этом смысле настоящую революцию произвел лишь приход Чехова. Вся ранняя чеховская юмористика (период Антоши Чехонте) буквально насыщена анекдотами, но это было только начало переворота. Дело в том, что у Антоши Чехонте анекдот в большинстве случаев непосредственно перенесен в рассказ, то есть процесс этот носил более или менее механический характер. Однако самое важное состоит в том, что анекдотизм ранней прозы Чехова был просто всеобъемлющ.
Это очевидно и не требует никаких доказательств. И конечно, в основание поэтики молодого Чехова лег бытовой анекдот. Но на самом деле ситуация гораздо сложнее и интереснее. Чехов не просто создавал свои рассказы и юморески, глубоко черпая из резервуара городского фольклора. Как я сейчас постараюсь показать, он обращался еще и к историческому анекдоту, а это совсем другая форма жанра, имеющая чисто книжные источники.
Возьмем рассказ «Хамелеон», одну из вершин чеховской юмористики:
Через базарную площадь идет полицейский надзиратель Очумелов в новой шинели и с узелком в руке. За ним шагает рыжий городовой с решетом, доверху наполненным конфискованным крыжовником. Кругом тишина… На площади ни души… Открытые двери лавок и кабаков глядят на свет божий уныло, как голодные пасти; около них нет даже нищих.
– Так ты кусаться, окаянная? – слышит вдруг Очумелов. – Ребята, не пущай ее! Нынче не велено кусаться! Держи! А…а!
Слышен собачий визг.
Очумелов глядит в сторону и видит: из дровяного склада купца Пичугина, прыгая на трех ногах и оглядываясь, бежит собака. За ней гонится человек в ситцевой крахмальной рубахе и расстегнутой жилетке. Он бежит за ней и, подавшись туловищем вперед, падает на землю и хватает собаку за задние лапы. Слышен вторично собачий визг и крик: «Не пущай!»
Из лавок высовываются сонные физиономии, и скоро около дровяного склада, словно из земли выросши, собирается толпа.
– Никак беспорядок, ваше благородие! – говорит городовой.
Очумелов делает полуоборот налево и шагает к сборищу. Около самых ворот склада, видит он, стоит вышеописанный человек в расстегнутой жилетке и, подняв вверх правую руку, показывает толпе окровавленный палец. На полупьяном лице его как бы написано: «Ужо я сорву с тебя, шельма!», да и самый палец имеет вид знамени победы. В этом человеке Очумелов узнает золотых дел мастера Хрюкина.
В центре толпы, растопырив передние ноги и дрожа всем телом, сидит на земле сам виновник скандала – белый борзой щенок с острой мордой и желтым пятном на спине. В слезящихся глазах его выражение тоски и ужаса.
– По какому это случаю тут? – спрашивает Очумелов, врезываясь в толпу. – Почему тут? Это ты зачем палец?.. Кто кричал?
– Иду я, ваше благородие, никого не трогаю… – начинает Хрюкин, кашляя в кулак. – Насчет дров с Митрий Митричем, и вдруг эта подлая ни с того ни с сего за палец… Вы меня извините, я человек, который работающий… Работа у меня мелкая. Пущай мне заплатят, потому – я этим пальцем, может, неделю не пошевельну… Этого, ваше благородие, и в законе нет, чтоб от твари терпеть… Ежели каждый будет кусаться, то лучше и не жить на свете…
– Гм!.. Хорошо… – говорит Очумелов строго, кашляя и шевеля бровями. – Хорошо… чья собака? Я этого так не оставлю. Я покажу вам, как собак распускать! Пора обратить внимание на подобных господ, не желающих подчиняться постановлениям! Как оштрафуют его, мерзавца, так он узнает у меня, что значит собака и прочий бродячий скот! Я ему покажу Кузькину мать!.. Елдырин, – обращается надзиратель к городовому, – узнай, чья это собака, и составляй протокол! А собаку истребить надо. Не медля! Она, наверное, бешеная… Чья это собака, спрашиваю?
– Это, кажись, генерала Жигалова! – говорит кто-то из толпы.
– Генерала Жигалова? Гм!.. Сними-ка, Елдырин, с меня пальто… Ужас, как жарко! Должно полагать, перед дождем… Одного только я не понимаю: как она могла тебя укусить? – обращается Очумелов к Хрюкину. – Нешто она достанет до пальца? Она маленькая, а ты ведь вон какой здоровила! Ты, должно быть, расковырял палец гвоздиком, а потом и пришла в твою голову идея, чтоб соврать. Ты ведь… известный народ! Знаю вас, чертей!..[178]
Эта знаменитая юмореска явилась результатом обращения Чехова к мемуарам С. П. Жихарева «Записки современника». Они печатались частями в журнале «Москвитянин» в 1853–1854 годах. А в 1859 году вышло отдельное издание первой части «Записок современника». Там приведен анекдот о Льве Александровиче Нарышкине, знаменитом краснобае и рассказчике екатерининского времени. Более того, этот Нарышкин был одним из ближайших людей в окружении самой императрицы Екатерины Второй, ее любимым шутом. Императрица оставила в своих мемуарах такую зарисовку: «Это был человек самый странный, какого-либо я знала. Никто не заставлял меня так смеяться, как он. Это был шут до мозга костей, и если бы он не родился богатым, то мог бы жить и наживать своим необыкновенным комическим талантом. Он был вовсе не глуп, многому наслышался, но все слышанное чрезвычайно оригинально располагалось в голове его. Он мог распространяться в рассуждениях обо всякой науке и обо всяком искусстве, как ему вздумается, употреблял технические термины, говорил непрерывно четверть часа и более, но ни он сам, ни слушатели не понимали ни слова в его речи, хотя она текла, как по маслу, и обыкновенно это оканчивалось тем, что все общество разражалось смехом. Он также бывал неподражаем, когда принимался говорить о политике; самые серьезные люди не могли удержаться от смеху»[179].
Вот один из анекдотов Л. А. Нарышкина, который был зафиксирован С. П. Жихаревым, а впоследствии привлек внимание Чехова и лег в основу рассказа «Хамелеон»:
Однажды императрица Екатерина, во время вечерней Эрмитажной беседы, с удовольствием стала рассказывать о том беспристрастии, которое заметила она в чиновниках столичного управления, и что, кажется, изданием «Городового положения» и «Устава благочиния» она достигла уже того, что знатные с простолюдинами совершенно уравнены в обязанностях своих пред городским начальством.
– Ну вряд ли, матушка, это так, – отвечал Нарышкин.
– Я же говорю тебе, Лев Александрович, что так, – возразила императрица, – и если б люди твои и даже ты сам сделали какую несправедливость или ослушание полиции, то и тебе спуску не будет.
– А вот завтра увидим, матушка, – сказал Нарышкин, – я завтра же вечером тебе донесу.
И в самом деле, на другой день, чем свет, надевает он богатый кафтан со всеми орденами, а сверху накидывает старый, изношенный сюртучишко одного из истопников и, нахлобучив дырявую шляпенку, отправляется пешком на площадь, на которой в то время под навесами продавали всякую живность.
– Господин честной купец, – обратился он к первому попавшемуся ему курятнику, – а по чему продавать цыплят изволишь?
– Живых – по рублю, а битых – по полтине пару, – грубо отвечал торгаш, с пренебрежением осматривая бедно одетого Нарышкина.
– Ну так, голубчик, убей же мне парочку две живых-то.
Курятник тотчас же принялся за дело: цыплят перерезал, ощипал, завернул в бумагу и положил в кулек, а Нарышкин между тем отсчитал ему рубль медными деньгами.
– А разве, барин, с тебя рубль следует? Надобно два.
– А за что ж, голубчик?
– Как за что? За две пары живых цыплят. Ведь я говорил тебе: живые по рублю.
– Хорошо, душенька, но ведь я беру не живых, так за что изволишь требовать с меня лишнее?
– Да ведь они были живые.
– Да и те, которых продаешь ты по полтине за пару, были также живые, ну я и плачу тебе по твоей же цене за битых.
– Ах ты, калатырник, – взбесившись, завопил торгаш, – ах ты, шишмонник этакий! Давай по рублю, не то вот господин полицейский разберет нас!
– А что у вас за шум? – спросил тут же расхаживающий, для порядка, полицейский.
– Вот, ваше благородие, извольте рассудить нас, – смиренно отвечает Нарышкин, – господин купец продает цыплят живых по рублю, а битых по полтине пару; так чтобы мне, бедному человеку, не платить лишнего, я велел перебить их и отдаю ему по полтине.