— Тогда устраивайся, а потом забирай семейство и — ко мне в гости!
Вечером мы сидели в уютной квартире Краскиных. Пили вино из маленьких рюмочек, закусывали.
— Знаешь, я в гарнизоне живу. Весь на виду. Много нельзя, — зачем-то оправдывался Петюнчик.
А я был доволен. Лариска тоже. Жена Петюнчика Люба ушла на кухню за очередным блюдом. Краскин, откинувшись на спинку стула, прищурил глазки и заговорил своим прежним голоском, чистым и тонким, как колокольчик:
— Не верится, что когда-то ты был моим начальником, а я сырой-сырой, зеленый технарь учился у тебя, перенимал опыт. А вот сейчас я — твой начальник. Интересно…
— Чего на свете не бывает, — отшутился я.
Люба принесла пирожки.
— Пробуйте, это манты — национальное узбекское блюдо.
— Расскажи, Алексеич, как живешь? Как служба идет? — спросила Лариса.
— Как и везде, — вяло отозвался Петюнчик. Лицо его вдруг сделалось озабоченным, набежали морщинки. — Вот ты, — повернулся он ко мне, — да и остальные техники так думают: вот, мол, инженер… ходит, указаньица дает. А я поработал и понял: тяжелое это дело руководителем быть. Недавно Любаша заболела. Командир говорит: «Что ж, Краскин, не ходи пока на работу». Комэск наш мужик умный, а вот скажет же! Да не выйди я хоть один день, там черт знает что натворят. Вам что, а меня давит ответственность!
Петюнчик достал папиросу из моей коробки, неумело задымил. Стыли горячие манты, но я так и не притронулся к ним. У меня пропал аппетит. Бедолага! Он один, святой и праведный, тянет лямку за всех. С трудом, правда, но я все-таки смолчал. А мне очень хотелось встать, надеть фуражку и взять под козырек: «Разрешите быть свободным, товарищ капитан?»
Я не сделал этого, а если бы я поступил именно так, Петюнчик, наверное, ничего бы не понял и воспринял это как должное.
Он взял со стола массивную, из чистого хрусталя, пепельницу, и морщины озабоченности мигом преобразились в веселые лучики.
— Вот это подарок! На всю жизнь… От Николая Павловича, инженера полка. Сейчас я с одним подполковником дружу. А комэск наш, Вася Смирнов, тот вообще… Я с ним запросто, на «ты»…
Петюнчик по-своему понимал жизнь, по-своему о ней рассказывал.
Ушли мы от него рано. Я расстроился. «Вот тебе и поговорили», — думал я с горечью. А тут еще Лариска по дороге в гостиницу хватилась: «Ой, сумочку забыла. Сбегай, пожалуйста». Пришлось возвращаться. Петюнчик сидел за письменным столом и что-то выписывал в тетрадь из книги, которая лежала перед ним. Он был так увлечен и занят, что не заметил меня. И только, когда Люба окликнула меня, он поднял голову:
— Кочетов? — И снова погрузился в бумаги. — Понимаешь, сижу над заданием, я же в академии… Слава богу, на четвертом. Да, а ты, собственно, чего вернулся?
На следующий день Петюнчик при встрече протянул мне руку, не останавливаясь, и на ходу буркнул:
— Готовься, Кочетов, к зачетам. Сдавать будешь мне.
Зачеты так зачеты. Прежде чем доверить самолет, должен же инженер выяснить, что знает новичок.
Зачеты я сдал. Принял самолет, и жизнь вошла в привычную колею. Через три дня Петюнчик, смотрю, подходит к моему самолету. А я на самой верхотуре. Сижу, помогаю радисту антенну установить. Снизу слышу раздраженный голос:
— Кочетов, готовьте самолет к осмотру.
Осматривал Петюнчик легко, играючи, с непостижимым проворством. Однако не бегло, а с той дотошной внимательностью, от которой не ускользнет никакая мелочь. Я восхищенно следил за его руками. Короткие и толстые пальцы, неуклюжие от природы, сейчас ловко сновали меж ребристыми цилиндрами, агрегатами и разноцветными трубками, ощупывали каждый винтик, каждый болтик. Много и трудно тренированные, они проникали в места, недоступные глазу и всегда безошибочно определяли состояние тяг или дюритов. Золотые руки! Я задумчиво улыбался. И не просто так, не без причины. Я улыбался в равной степени прошлому и настоящему. Правда, мне было смешно. Давно ли эти же руки, грубые и непослушные, злобно швыряли инструмент в разные стороны!
— Вы, Кочетов, не улыбайтесь. Рано еще… — строго сказал Петюнчик. — Кстати, вы почему мне не докладываете? В следующий раз «дыню» получите. Поняли?
Я был сражен наповал.
— Товарищ капитан, я же наверху был и…
Петюнчик гневно перебил меня:
— А если бы генерал подходил? Вы б его, небось, из-под земли увидели и доложили. А разницы никакой нет. Старший есть старший. Давай рабочую тетрадь.
Я метнулся в самолет. Спускаясь по стремянке, на ходу развернул тетрадь, отыскивая место для записей об осмотрах.
Но Петюнчика уже не было у машины. Вместо него тут стоял молодой техник соседнего самолета.
— Вон капитан, с инженером полка беседует, — кивнул он в сторону. — А он вас милостиво разносил… Строго, но не грубо. Новость! На партсобрании, что ли, продраили? Нет, право-слово, удивительно! Вы ведь его еще не знаете… Сейчас вот уйдет подполковник и понесется по стоянке: «Лодыри! Шаромыжники! Разговорчики! „Дыню“ воткну — во какую!» И втыкает он «дыни», взыскания то есть, налево и направо. Все ему чудится, что он один за дело болеет, а остальные свинью стараются ему подложить. Ну и дает нам понять, по поводу и без повода, что он самый умный…
— Кто без недостатков… — Я пытался как-то оправдать Петюнчика. — Он требовательный, любит технику…
— Технику любит? — перебил меня новый знакомый. Откуда вам знать это? Как бы не так! Матчасть для него — это просто ломовая лошадь, которая пока благополучно везет его вперед…
Заметив возвращавшегося Петюнчика, техник исчез так же быстро, как и появился.
Я отдал Петюнчику рапорт.
— Вот так, — чуть усмехнувшись, похвалил он меня. — Видел инженера полка? Молодой, верно? Вот что значит вовремя академию закончить! Ну, ничего… Эй, рядовой, — окликнул Петюнчик механика, проходившего мимо. — Что топаешь, как вареный? Бегом!
Потом снова заговорил со мной:
— Самолет мне ваш понравился. Смотрите, Кочетов, не запускайте. А то у меня «дыню» живо схлопочете. И ша! Никаких дебатов. Знайте свое место. Смотрите у меня, Кочетов! — И он погрозил хорошо и давно знакомым мне толстым, коротким указательным пальцем.
На какой-то миг мне показалось, что по мне прошелся бульдозер. Но только на какой-то миг. Я опомнился, взял инструмент, ветошь и привычно вернулся в мир милых мне приборов и приборчиков, агрегатов и агрегатиков, труб и трубочек, из которых в общем-то и состоит мой чудесный самолет, изумительное создание рук человеческих. А Петюнчик ушел. И сейчас, и потом, когда он уходил, я никогда не смотрел ему вслед, но я знал, чувствовал, что он удаляется, и на душе у меня становилось от этого легко и спокойно.
КОМБАТ
В деревне из моих родственников сейчас никто не живет, но я часто навещаю родную Березовку: здесь я родился, вырос, учился в школе, отсюда пошел в армию. Предотпускная пора, как хмель, кружит голову. Билетов еще и в помине нет, а уж я мысленно весь там, с односельчанами. Письма Евсеича волнуют, будоражат память. Перед самым отъездом я их перечитываю снова, а последнее помню почти наизусть. Евсеич писал решительно обо всем: «Иван Матвеевич, лесничий наш, ехал на днях на лошади пьяненький и уснул. Подвозит его лошадь к дому, а уж он готов, долго жить приказал. Когда вскрыли, в дыхательных путях кусочек огурца нашли… Петр Бондарец развелся-таки с Валентиной. Троих детей, сукин сын, бросил… На Центральной усадьбе совхоза поставили памятник героям, погибшим в Великую Отечественную войну. Есть там фамилия и твоего отца… Мишка еще не женился…»
За добрую сотню километров до Людино, небольшого разъезда, от которого люблю добираться до Березовки на лошади, я выхожу в тамбур, стою у открытой двери… Свежезеленые колки и между ними сплошные поля; мелкие степные озера; побеленные домики, крытые дерном или соломой, под огромным сибирским небом и воздух, чистый и свежий, как ключевая вода, — все это чудным образом вмещается в мою душу, и уж я не могу насмотреться, не могу надышаться…
Волнение нарастает, когда подъезжаю к Людино… Бывало, за десять километров мы, любопытная детвора, прибегали сюда посмотреть на проходящие мимо поезда.
Я хотел, чтоб на Людино меня встретил Мишка Дубинин. Необъяснимым обаянием привлекал он к себе, и мы с Евсеичем откровенно симпатизировали ему. Это был шустрый, с быстро бегающими глазками, высокий, худой паренек. Словоохотливый не по возрасту, он мог интересно занять собеседника. То, о чем писал мне Евсеич в течение года, Мишка излагал за какой-нибудь час, но куда подробнее. Прошлой осенью Дубинина должны были призвать в армию, но, к удивлению односельчан, он, ни разу не болевший, не прошел врачебную комиссию. «Врожденный порок сердца, а он не знал, не ведал, да и сейчас докторам не верит», — писал тогда Евсеич. В последнем письме меня насторожили строчки о Дубинине: «На поверку выходит, бедовый он парень. Учетчиком работает. С Ленкой моей дружит. А он мне, Михаил, не стал нравиться». Вот тебе на! Но письмо это я получил месяца три назад. С тех пор Евсеич почему-то молчал. Может, заболел?
…Вот и Людино. Бегут к вагонам женщины с ведрами, мисками, прикрытыми белыми полотенцами. Это торговки помидорами, огурцами, яйцами. Я тщетно ищу знакомых. Неужели комбат не получил телеграммы? Нет и Мишки. Он так ловко прыгал на быстром ходу в вагон, через головы пассажиров тянул руки за моими вещами…
Я вышел на привокзальную площадь — в тупике ее была коновязь — узнать, есть ли подводы. Но никого не было. Где-то далеко пылила машина.
— Здравия желаем! — приветствовал меня незнакомый шофер по-военному, хотя я и был в гражданском. Он, наверно, был наслышан о моем приезде. — Хочешь, садись в кабину, или обождешь, там Мишка за тобой едет. Я его за Людинским колком обогнал.
— Спасибо! Обожду, — отказался я, обрадовавшись. Меня растрогало, что Евсеич помнил мои привычки… Незабываемо парной запах лошади, ее добродушное пофыркивание; я уж слышал, как, убаюкивая, скрипит плетеный кор