Неловкий вечер — страница 10 из 39

Тем не менее хлеб хорош на вкус, а визит к пекарю – лучшая поездка за неделю. Отец гордо демонстрирует свою добычу: булочки-улитки с глазурью и изюмом, песочное печенье, хлеб на закваске, спекулас [15] и пончики. Мать всегда охотится на круассаны, хотя считает, что они слишком жирные: выбирает самые лучшие, и ее успокаивает, когда мы их едим. Остальные идут цыплятам. Я думаю, в этот момент мы бываем ненадолго счастливы, даже если отец утверждает, что счастье не для нас, а мы не для него, так же как наша светлая кожа не предназначена для того, чтобы находиться на солнце дольше десяти минут, и поэтому мы вечно ищем тень и темноту. В этот раз нам достался еще один пакет с хлебом. Вероятно, это для евреев в подвале. Может, для них мать делает вкусные омлеты и обнимает их, а потом забывает крепко обнять нас, как я иногда обнимаю кошку соседки Лин – так, что чувствую под шкуркой ребра, прижавшиеся к моему животу, а ее маленькое сердце бьется рядом с моим.


В реформатской церкви на насыпи мы всегда сидим на передней скамейке – утром, вечером и иногда днем, на детской службе, – чтобы все видели, как мы входим, и знали, что, несмотря на нашу потерю, мы по-прежнему входим в Дом Божий, что доверяем себя Господу, несмотря ни на что. Хотя я все больше сомневаюсь, что все еще нахожу Бога достаточно славным, чтобы встретиться с Ним. Так я и узнала, что веру можно потерять двумя способами. Некоторые люди теряют Бога, когда находят, а другие – когда теряют самих себя. Думаю, что буду во второй группе. Воскресная одежда туго натянута на руках и ногах, как будто мерку сняли еще со старой версии меня. Бабушка сравнивает троекратный поход в церковь с завязыванием шнурков: сначала делаешь прямой узел, потом петлю, связываешь их, а напоследок – двойной узел, чтобы они наверняка не развязались, – так и Слово с третьего раза запомнится как следует. А по вечерам вторника мы с Оббе и пара бывших одноклассников из начальной школы ходим на уроки Катехизиса домой к Преподобному Рэнкема, готовимся к конфирмации. Там его жена дает нам лимонад с сиропом и кусочек фризской сдобы. Мне нравится ходить к ним, но больше из-за сдобы, чем из-за Слова Божия.

Во время службы я тайно надеюсь, что кто-нибудь из стариков со скамейки на последнем ряду – они всегда садятся на последнюю скамейку, чтобы первыми двинуться домой, – упадет без сознания или почувствует себя плохо. Это происходит регулярно: ты слышишь громкий стук стариковского тела, которое складывается, как молитвенник, и если кого-то приходится выносить из церкви, то по помещению проносится волна потрясения. Это волнение объединяет нас больше, чем все слова из Библии. Та самая волна, которая все чаще проносится сквозь меня. Только я такая не одна. Прежде чем начать петь псалом, мы, слегка повернув головы, следим, как упавший исчезает за углом.

Бабушка тоже старая, но ее никогда не выносили из церкви. Во время проповеди я иногда фантазирую о том, что она упадет и что я смогу вынести ее из церкви, как героя, чтобы все головы повернулись в мою сторону. Но бабушка бодра, как молодая буренка. По ее словам, Бог подобен солнцу: он остается с тобой всегда, независимо от того, как далеко ты от Него уходишь, он всегда путешествует рядом с тобой. Я знаю, что она права. Я пробовала один раз убежать от солнца, обогнав его, или поиграть с ним в прятки, но оно всегда виднеется у меня за спиной или в уголке глаза.

Я слежу за Оббе, который сидит рядом со мной на скамейке. Его молитвенник захлопнулся, тонкие страницы напоминают кожу нашей матери, как будто с каждым псалмом мы переворачиваем и забываем ее. Оббе ковыряет жидкую мозоль на ладони. Приближается лето, и стойла должны быть вычищены, чтобы оставаться безупречными в ожидании зимы. Мы никогда не живем в текущем сезоне, но всегда заняты следующим.

Со временем пленка от волдыря твердеет, и ее можно скатать между пальцами. Мы обновляемся постоянно – только отец с матерью больше не обновляются. Как Ветхий Завет, они повторяют все снова и снова: слова, поведение, шаблоны и ритуалы. Даже если мы, их последователи, будем двигаться вперед, все дальше от них. Преподобный просит нас закрыть глаза и молиться за поля и урожай. Я молюсь за родителей. За то, чтобы мать выбросила силосную башню из своей упрямой головы и не заметила на чердаке висящую на балке веревку, когда протирает пыль в моей комнате. Я думаю про веревку на каждой петле, которую рисую в тетради, на каждом узле, который завязываю на мешочке для хлеба, потому что клипс на крышке банки с сухарями больше нет. Я подозреваю, отец сознательно прячет их в кармане комбинезона. Иногда, когда я лежу на животе в кровати и двигаюсь на медведе, я фантазирую, что на кухне есть машинка, вроде тех что стоят на прилавках в пекарне, которая запечатывает пластиковые хлебные пакеты красной резинкой. Тогда будет не важно, потеряем ли мы клипсы, и мать больше не будет грустить.

Я смотрю на отца сквозь ресницы. У него мокрые щеки. Может, мы молимся не за урожай растений, а за урожай всех детей в деревне? Чтобы они смогли вырасти большими и сильными. И отец теперь осознает, что ему не хватило внимания для собственных полей и одно из них затопила вода. Помимо еды и одежды, нам еще нужно внимание. Кажется, они забывают об этом все больше и больше. Я закрываю глаза снова и молюсь за жаб под столом, за то, чтобы у них начался брачный сезон и чтобы он перекинулся на отца и мать и на евреев в подвале, хоть мне и не кажется справедливым, что им достаются все кукурузные хлопья и сосиски. Я открываю глаза, только когда чувствую, как мне в бок тычут упаковкой мятных конфет.

– У тех, кто долго молится, много грехов, – шепчет Оббе.

5

Лоб Оббе синий сбоку, как плесень на испорченном хлебце. Каждые несколько минут он на мгновение прикасается к макушке и приглаживает волосы вокруг нее. По словам мамы, у нас всех сложные черепа. Я думаю, это потому, что на наши макушки больше не давят – отец не кладет руки нам на головы. Теперь он держит их в карманах комбинезона. Макушка – это отправная точка нашего роста, место, в котором все части черепа сошлись вместе. Может быть, поэтому Оббе любит все время прикасаться к ней: он хочет убедиться в своем существовании.

Отец и мать наши тики не видят. Они не замечают, что чем меньше правил остается, тем больше их мы изобретаем сами. Оббе решил, что нам нужно собраться и все обсудить, поэтому после церковной службы мы пришли в его спальню. Я сижу на его кровати с Ханной, которая вяло опирается на меня, и нежно щекочу ее шею. Она пахнет беспокойством отца: дым от его сигареты впитался в ее кофту. На деревянном изголовье кровати Оббе маленькие трещины, оттого что он каждую ночь бьется о кровать головой или бешено вертится с одной стороны подушки на другую, издавая при этом монотонный звук. Иногда сквозь стену я пытаюсь угадать мотив. Порой это песня, но чаще – просто гудение. К счастью, псалмы он не поет, от них мне становится грустно. Когда я слышу стук его головы, то иду к нему в комнату и говорю, чтобы он утих, не то мама всю ночь будет лежать без сна, гадая, что ей с этим делать, если мы заночуем в палатке в кэмпинге. Хотя мы, наверное, никогда больше туда не поедем. Мои слова помогают на какое-то время, но через несколько минут стук начинается снова. Время от времени я боюсь, что трещины появятся не на дереве изголовья, а на голове Оббе, и нам придется ее шлифовать и покрывать лаком. Ханна тоже бьется в кровати, вот почему она все чаще спит у меня. Я придерживаю ее голову, пока она не уснет.

Внизу мы слышим, как мама пылесосит гостиную. Я ненавижу этот звук. Мать пылесосит полы по три раза в день, даже если на них нет ни соринки, даже если мы подбираем все крошки с ковра, кладем их в ладони и выкидываем за дверь, на гравий.

– Как думаете, они еще целуются друг с другом? – спрашивает Ханна.

– Может, они целуются с языком, – говорит Оббе.

Мы с Ханной хихикаем. Когда речь заходит о поцелуях с языком, я думаю о скользких, пурпурно-красных десертных грушах, которые мать готовит с корицей, соком смородины, гвоздикой и сахаром и которые склеиваются между собой.

– Или лежат голые друг на друге.

Оббе вынимает хомяка из клетки рядом с кроватью. Его недавно переименовали в Тишье. Это пустынный карликовый хомяк. Его колесо желтое от засохшей мочи, и повсюду валяются шкурки от семечек. Прежде чем вытаскивать хомяка из норки, сперва нужно поводить пальцем по опилкам, иначе он может испугаться и укусить. Мне хочется, чтобы со мной обращались с такой же осторожностью, потому что каждое утро отец грубо вытаскивает меня из норки Маттиса, стягивая пуховое одеяло со словами: «Время кормить коров, они уже ревут от голода». Залезть в норку проще, чем из нее выбраться.

Хомяк пробегает по руке моего брата. Его защечные мешочки выпуклые и набиты едой. Они напоминают мне о маме, но наоборот – мамины щеки втянуты. В них не спрятать еду, чтобы потом пожевать ее вечером. Хотя вчера после обеда я заметила, как она лижет картонную упаковку из-под йогурта, разорванную по сгибу: поверх она намазала немного ежевичного варенья. Я слушала, как ее палец исчезает во рту: тихий чмок, нитка слюны. Раз в неделю хомяк получает жука или уховертку, которых мы находим в соломе для коров. Только на них долго не проживешь. Мама должна снова начать есть.

– Тишье? Это же короткое имя Маттиса, – говорю я.

Оббе сильно толкает меня в бок, я падаю с кровати и приземляюсь на чувствительную косточку на локте. Стараюсь не заплакать, хотя мне больно, а через тело словно прошел удар тока. Несправедливо, что я не могу плакать по Маттису, а по себе самой – могу. Тем не менее, чтобы сдержать слезы, приходится приложить усилия. Возможно, я становлюсь такой же хрупкой, как мамина посуда, и в конце концов меня придется заворачивать в газеты, чтобы я могла ходить в школу. Будь тверда, шепчу я себе. Ты должна быть тверда.

Внезапно Оббе становится милым, а его голос – мягким. Он касается макушки. Фальшиво-радостно он говорит, что не имел этого в виду. Не знаю, что он тогда имел в виду, но углубляться не стоит, как не стоит класть сервиз в посудомойку – слезет весь красивый рисунок.