Неловкий вечер — страница 13 из 39

Эфертсен тоже был во сне, одетый в свой воскресный костюм с узкими лацканами и блестящим черным галстуком. Затем он заметил меня, посыпал солью лед и сказал: «Так они будут дольше храниться». Я легла на лед, как снежный ангел, рухнувший с небес, и посмотрела на родителей. Они выглядели как фигурки динозавров в банке с чем-то вроде желатинового желе, которую я когда-то получила на день рождения. Нам с Оббе удалось достать их из желе с помощью ножа для выковыривания сердцевины у яблок. Но после того как мы их выловили, толку от них не было – их делала интересными их недоступность, как и моих замороженных родителей. Я постучала по льду, приложила к нему ухо и услышала поющий звук скользящих коньков; я хотела позвать родителей, но из горла не вышло ни единого звука.

Когда я встала, то вдруг увидела пастора Рэнкема, стоящего у кромки воды в пурпурном облачении, которое он носил только на Пасху, когда все дети прихода шли по церковному проходу с деревянными крестами. На крестах висели пасхальные кролики из хлеба с двумя смородинами вместо глаз. Еще до того, как мы выходили из церкви, Оббе обычно наполовину сжирал своего зайца.

Я никогда не осмеливалась это сделать, боясь вернуться домой и найти пустую клетку для кроликов, боясь, что если я отломаю ушко пасхальному кролику, то же самое случится и с моим Диверчье. Я оставляла сладкого кролика плесневеть в ящике стола. Это было не так плохо. Плесень, по крайней мере, – это процесс длительного распада.

Но в моем сне Рэнкема стоял среди тростника, как баклан, выжидающий добычу. Прежде чем я проснулась, он сказал торжественным голосом: «Как пути небесные выше путей земных, так и мои пути превыше ваших, а мои планы – ваши». Потом все стало черным, зерна соли подо мной начали таять, и я, казалось, медленно заскользила под лед, пока не увидела в нем дыру: свет из розетки рядом с книжным шкафом.

«Мои планы – ваши планы», – когда пастор так сказал, он имел в виду миссии Оббе и Ханны? Я включаю светильник-глобус на тумбочке, вожу ногами по полу, пока не нахожу свои тапочки, и разглаживаю складки на пальто. Я не знаю, каков мой план, не считая того, где папа и мама снова будут счастливы и однажды откроют брачный сезон, и мама снова будет есть, и они не умрут. Если я выполню эту миссию, то смогу отправиться на ту сторону со спокойным сердцем. Я достаю из-под стола молочный бидон и смотрю на жаб, а их сонные глаза смотрят на меня. Они кажутся худее, а их бородавки – светлее, словно гремучий горох, который Оббе обводит в буклете с фейерверками в канун Нового года – в течение нескольких недель он исследует все фейерверки-ракеты и фейерверки-фонтаны, чтобы собрать самый лучший набор. Мы с Ханной выбираем только фейерверки, что крутятся у земли, они кажутся нам самыми красивыми и самыми нестрашными.

Я немного наклоняю бидон, чтобы увидеть, поели ли жабы, но листья салата лежат коричневые и сморщенные на дне. Я знаю, что жабы не умеют замечать неподвижные вещи, и из-за этого могут страдать от голода. Я шевелю лист салата вверх-вниз перед их головами.

– Это будет вкусно, съешьте, съешьте, – пою я тихо.

Не помогает, глупые животные отказываются от еды.

– Тогда сейчас самое время начать спариваться, – твердо говорю я и поднимаю ту, что поменьше. Иногда приходится брать дела в свои руки, иначе ничего не выйдет – отец дважды в год приводит к коровам быка, а Гитлер решал, что будет делать его народ, и строго с ним говорил. Жаба на ощупь холодная и липкая, словно мокрый носок с противоскользящими пупырышками на подошве. Я нежно потираю ее нижней частью живота о спинку второй жабы. Я как-то видела это в программе про природу на канале «Школа ТВ». Там жабы сидели друг на друге целыми днями: сейчас на это нет времени. У отца и матери нет в запасе лишних дней, они лежат у нас в руках, словно фитили, ожидая, чтобы их зажгли и они дали нам тепло. Потирая жаб друг о друга, я шепчу им:

– Иначе вы умрете, хотите умереть? Да?

Я чувствую, как перепончатые лапки прижимаются к ладоням. Я держу жаб все крепче и крепче и прижимаю их друг к другу все более и более настойчиво. Несколько минут спустя мне становится скучно, и я кладу их обратно в бидон, беру несколько листочков шпината, что украла с ужина и принесла в бумажном носовом платочке, и кусочек поджаренного хлеба, который теперь размяк. Жабы неподвижны, словно мертвые. Я жду, чтобы они поели, но опять ничего не происходит. Я встаю со вздохом: возможно, это требует времени. Изменения всегда требуют времени. Коровы тоже не начинают просто так есть новый корм: нужно добавлять по охапке нового корма в старый, пока они не перестанут замечать, что это другие зерна.

Я отпихиваю бидон обратно под стол ногой и вижу на столешнице рядом с пеналом канцелярскую кнопку. Она упала с моей доски для заметок, отколовшись от открытки соседки Лин, которая иногда шлет мне открытки, потому что я однажды пожаловалась, что не получаю почту, а вот отец получает: красивые голубые письма. Я думаю, что некоторые из них о евреях. Кто-то же должен по ним скучать теперь, когда они так долго прячутся с нами? Я хотела рассказать про них учительнице, но слишком боялась, что кто-нибудь подслушает. Несколько ребят из моего класса немного НСБ [17] -толка, особенно Давид, который когда-то протащил в школу свою мышь в пенале. Весь день он прятал ее между протекающими ручками и наконец выпустил на уроке биологии с криками: «Мышь, мышь!» Учительница поймала зверька в ловушку при помощи хлебных крошек, там она и умерла от стресса и воя, стоявшего в классе.

Соседка Лин мало пишет в своих открытках. Они часто о погоде или коровах, но картинки на них красивые: белые пляжи, маленькие и большие кенгуру, одна с Виллой «Курица», на которой живет Пеппи Длинныйчулок, и храбрый тушканчик, который наконец осмелился поплыть. Вдруг у меня возникает идея. Учительница однажды воткнула канцелярскую кнопку в карту мира, которая висит на стене в задней части классной комнаты. Белль хотела поехать в Канаду, потому что там живет ее дядя. Это хорошо, сказала тогда учительница, мечтать о местах, в которые вы бы хотели отправиться.

Я тяну вверх пальто и рубашку до тех пор, пока не обнажается пупок. У одной только Ханны пупок вывернутый: бледная шишка, словно новорожденный мышонок, еще слепой и свернувшийся – такой, какими мы находим их под брезентом, накрывающим стог силоса.

– Я хочу однажды отправиться к самой себе, – тихо говорю я и втыкаю кнопку в мягкую плоть пупка. Кусаю губу, чтобы не издать ни звука, струйка крови стекает на резинку трусов и впитывается в ткань. Я не смею вынуть кнопку, боясь, что кровь брызнет в разные стороны и все в доме узнают, что я хочу отправиться не к Богу, но к самой себе.

8

– Держи ягодицы как можно шире.

Я лежу на коричневом кожаном диване на боку, как теленок перед забоем, и оглядываюсь на отца. Он в своей синей толстовке, это означает, что он расслаблен и коровы сегодня были благосклонны к нему. А вот я совсем не расслаблена: уже несколько дней не могу покакать, живот под пальто твердый и опухший, как мамин пирог-бабка, поднимающийся под полосатым полотенцем, – трем волхвам тоже вручили пирог на обратном пути из Вифлеема, а их тюрбаны использовали как формы для выпечки. Мне нельзя отдавать какашки, пока мы не найдем звезду на Востоке, хотя мне уже даже сидеть трудно, не говоря уже о том, чтобы проводить часы в пути.

– Что ты будешь делать, папа? – спрашиваю я. Он молчит, только немного расстегивает ворот толстовки. Я вижу часть его голой груди. Ногтем большого пальца он отковыривает кусочек от брикета зеленого мыла в руках. Я лихорадочно припоминаю свои последние дни: я сказала пунцовое слово, когда программа «Линго» была выключена? Плохо обращалась с Ханной? Прежде чем мне удается поразмышлять об этом еще немного, отец без предупреждения резко заталкивает указательный палец с кусочком мыла глубоко мне в попу.

Я давлю крик в подушке под головой и впиваюсь зубами в ткань. Сквозь слезы вижу рисунок на покрывале. Треугольники. Я плачу в первый раз с тех пор, как умер Маттис, из моей головы вытекает озеро. Отец вытаскивает палец так же быстро, как засунул его. Он снова отламывает кусочек мыла. Я пытаюсь перестать плакать, представляя, что мы играем с одноклассниками из деревни в «захват земель»: надо воткнуть палку-флажок в зону противника, отцовский палец – это палка, вот и все. Тем не менее я сжимаю ягодицы и искоса смотрю через плечо на мать, которая сидит над кухонным столом и сортирует бирки с ушей мертвых коров – синие к синим, желтые к желтым. Я не хочу, чтобы она видела меня такой, но мне нечем прикрыться, и румянец стыда тяжел, как лошадиная попона. Она не отрывается от работы, хотя нам всегда нужно быть бережливыми с мылом, и то, что оно сейчас вот так исчезает внутри меня, должно бы ее волновать. На пол рядом со столом падает ушная бирка. Мать наклоняется, волосы падают на лицо.

– Держи шире, – рычит отец. Все еще рыдая, я оттягиваю ягодицы руками подальше друг от друга, словно рот новорожденного теленка, который отказывается от соски, и нужно держать его открытым насильно. Когда отец в третий раз засовывает палец, я больше не издаю ни звука, просто смотрю в окно гостиной, закрытое старыми газетами, что странно, потому что они любят говорить о погоде, а теперь из окна мало что видно. «От шпионов», – сказал отец, когда я спросила об этом. На самом деле шпионом можно назвать его, мои ягодицы – как две занавески. Но отец говорит, что мыло в заднице – проверенный метод, которым пользовали детей на протяжении веков: через несколько часов я снова смогу какать. Когда отец берется за мыло в последний раз, мать поднимает взгляд и говорит: «Номера 150 нет». На ней очки для чтения, и все, что далеко, теперь внезапно стало близким. Я стараюсь стать маленькой, как куколка Ханны от «Плеймобил». Оббе однажды посадил одну из куколок на спинку дивана, а другую – сзади, прижав к ее ягодицам. Я не поняла, почему ему было так смешно и почему он сбросил их со спинки дивана, когда старосты нанесли визит к нам домой. Стать маленькой не помогает, я чувствую себя все больше, все заметнее.