– По ту сторону моста, – Ханна прищуривается. Я даже не уверена, живет ли Баудевейн де Хроут на той стороне, но осознаю, как маняще это звучит: та сторона. Так же маняще, как новая тетрадь, на белых страницах которой еще нет красных росчерков, еще нет неправильных ответов. А мейстер Хэрберт просто живет за магазином конфет. Порядок, как у нас в голове: сначала мы хотим конфет, затем – любви. Понятный порядок.
– Ну вот, – говорит Ханна, – туда нам и надо. Там множество спасителей, и родители не смогут туда добраться.
Я зажимаю пальцами кнопку под пальто: спасательный круг в центре Северного моря.
– А тебе хочется целоваться с Баудевейном? – неожиданно спрашивает моя сестра. Я бешено трясу головой. Поцелуи – это для людей постарше, они целуются, когда не могут найти слова, и поэтому сжимают губы друг друга. Ханна сейчас так близко от меня, что я чувствую запах ее дыхания. Зубная паста. Она облизывает языком губы. Запоздалый молочный зуб все еще пытается прикинуться коренным.
– У меня есть идея, – говорит она, – сейчас вернусь.
Она выскальзывает из простынь и чуть позже возвращается с отцовским воскресным костюмом в руках.
– И что нам делать с этим? – спрашиваю я.
Ханна не отвечает. Вешает на плечики мешочек с лавандой. Я смотрю, как она надевает костюм поверх ночной рубашки. Я смеюсь, но Ханна не улыбается. Быстро рисует черным маркером из моего пенала усы над верхней губой. Теперь она немного похожа на Гитлера. Мне бы хотелось закрасить ее полностью, чтобы запомнить ее и всегда держать при себе, ведь она слишком большая для карманов моего пальто.
– Давай. Теперь ты должна лечь на спину, иначе не сработает.
Я делаю, как она говорит, я привыкла следовать за ней. Она обернула костлявые ноги в слишком широкие штаны отца и поставила их рядом с моими бедрами, волосы соскользнули с ее лица. В свете ночника, с черными усами, которые больше похожи на галстук-бабочку, она выглядит жутко.
– Я из города, и я мужчина, – говорит она низким голосом. Я сразу понимаю, что нужно делать, как будто это обычная вещь, когда посреди ночи она садится на меня в выходном костюме отца. Пиджак с блестящими отворотами делает ее плечи широкими, а голову маленькой, как у фарфоровой куклы.
– Я из деревни, и я женщина, – отвечаю я голосом выше своего.
– А ты ищешь мужчину? – рычит Ханна.
– Верно. Я ищу мужчину, который сможет спасти меня от этой дурацкой деревни. Кто-то, кто очень силен. И красив. И добр.
– Ну, мадам, тогда вы в правильном месте. Поцелуемся?
Прежде чем я успеваю ответить, она прижимается своими губами к моим и сразу проникает в меня языком. Он теплый, как остатки стейка, которые мать разогревает в микроволновой печи, а затем подает снова. Язык быстро вращается несколько раз, ее слюна смешивается с моей и капает мне на щеку. Так же быстро, как всунула, она его высовывает.
– Ты тоже это чувствуешь? – задыхается Ханна.
– Что вы имеете в виду, менейр?
– В животе и между ног?
– Нет, – говорю я, – только твои усы. Они немного щекочутся.
Мы смеемся, делая вид, что не можем остановиться, и на мгновение так оно и есть. Затем Ханна падает рядом со мной.
– Ты на вкус как металл, – говорит она.
– А ты – как мокрое молочное печенье, – говорю я.
Мы обе знаем, что это плохо.
10
Мы с сестрой просыпаемся с черными полосками на лицах и помятым воскресным костюмом отца. Я сразу сажусь на кровати. Если отец нас застукает, то достанет из ящика под обеденным столом Библию и прочтет из Римлян: «Ибо если устами твоими будешь исповедовать Иисуса Господом и сердцем твоим веровать, что Бог воскресил Его из мертвых, то спасешься». Этими устами мы целовали друг друга вечером: Ханна засунула в меня язык, как будто искала слова, которых не знала сама. Можно помешать греху войти в сердце, но не в дом. Поэтому когда отец придет поднимать нас стуком из постели, то наверняка сразу поймет, что мы впустили в дом грех – как когда мы впустили бродячую кошку, которую потом держали за дровяной печкой в корзине для орехов и кормили молоком и корками хлеба, пока она не окрепла, – и что никто из нас не будет спасен.
Ханна приглаживает рукой складки на костюме отца и достает полпачки мятных конфет из нагрудного кармана. Кладет одну в рот. Я спрашиваю себя, почему она это делает, ведь мятные конфеты нужны лишь для того, чтобы перетерпеть проповедь – чтобы мы молчали и не качали ногами, отчего скамейка скрипит и все в нашем ряду сразу понимают, что дети Мюлдеров не слушают проповедь Преподобного Рэнкема. Теперь у нас нет причин сидеть спокойно – мы должны действовать и позаботиться о том, чтобы отец никогда не считал наши рассказы слишком долгими, как мы – проповеди. Когда мы жалуемся на продолжительность службы, он говорит: «Тот, кто нетерпелив, будет слушать вдвое дольше в наказание». Потом он, правда, говорит кое-что другое: «Соседка Лин так много болтает, что уши отваливаются». Я представляю отца и соседку Лин, как они стоят на тропинке друг напротив друга и как уши отца падают, словно осенние листья, и мы должны приклеить их обратно с помощью клея-карандаша. А я бы предпочла сложить их в бархатную коробку, чтобы каждую ночь нашептывать им самые сладкие и самые ужасные слова, затем быстро накрывать их крышкой и трясти коробку, чтобы удостовериться, что мои слова проскользнули в ушные каналы. Во мне так много слов, но, кажется, они выходят все реже, а вот словарь библейских выражений, кажется, почти трещит по швам. Я не могу перестать хихикать, воображая отца с приклеенными ушами. Пока отец шутит про соседку Лин и эта шутка повторяется так же часто, как прогноз погоды на неделю, нам нечего бояться. Однако большую часть мятных конфет отец съедает сам во время раздумий в церкви. В последнее время, когда мы возвращаемся домой, он спрашивает, о чем была проповедь, чтобы проверить нашу внимательность. Я думаю, что он скорее делает это для себя, потому что сам отвлекается и пользуется нашим пересказом. В прошлое воскресенье я сказала, что речь шла о блудном сыне, а это была неправда, но отец меня не поправил. Притча о блудном сыне – моя любимая история. Порой я представляю, что бледный, как снег, Маттис однажды вернется, и отец заколет для него откормленного теленка. И хотя мать не любит вечеринки из-за всех этих «тынц-тынц», как она называет музыку, мы все равно устроим большой праздник во дворе: с фонариками, серпантином, колой и ребристыми чипсами, «потому что он пропадал и нашелся».
– Думаешь, это из-за нас? – спрашиваю я у Ханны. Она пытается прикрыть зевок рукой. Мы спали всего три часа.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну просто. Что мы причина того, что у матери с отцом все так, что из-за нас Маттис и Тишье мертвы, что мы до сих пор не съездили в отпуск?
Ханна на мгновение задумывается. Когда она думает, ее нос двигается вверх-вниз. Маркер теперь на ее щеках. Она говорит:
– В конце концов все снова будет хорошо.
Моя сестра часто говорит мудрые вещи, но мне кажется, что порой она сама не понимает этого.
– Думаешь, все будет хорошо?
Я чувствую, как увлажняются глаза. Быстро перевожу взгляд на костюм отца, на подбитые плечи, которые придают ему больше властности по воскресеньям. Можно вспороть их ножом. Мизинцем я выковыриваю из глаз желтоватые выделения после сна и размазываю их по одеялу. Они похожи на сопли.
– Конечно. И Оббе не нарочно, это было нечаянно.
Я киваю. Да, нечаянно. Здесь, в деревне, все происходит именно так: люди нечаянно влюбляются, нечаянно покупают не то мясо, нечаянно забывают свои молитвенники, нечаянно молчат. Ханна встает и вешает пиджак отца обратно на вешалку. Мешочек с лавандой рвется, и фиолетовые цветы рассыпаются по одеялу. Я ложусь на них спиной. Пожалуйста, пусть день подождет, и мне не нужно будет в школу до тех пор, пока трава на лугу не высохнет и не станет сеном, а влага во мне медленно не схлынет.
11
В новостях рекомендовали каждый час пить большой стакан воды и даже показывали, как выглядит большой стакан, – он не такой, как у нас. Здесь, в деревне, нет домов с одинаковыми стаканами, ведь только ими и можно выделиться на фоне всех остальных. Мы пользуемся стаканами из-под горчицы. Отец по очереди разливает по стаканам воду из бутылки из-под колы. Бутылку не промыли как следует: у воды все еще привкус колы, и она тепловатая от солнца. Нос чешется от пыли, поднятой во время сбора сена. Когда я ковыряюсь в носу, сопли оказываются черными. Я вытираю их о штаны и не осмеливаюсь их съесть от страха, что заболею и сама обращусь в пыль.
Вокруг меня на лугу лежат тюки сена, похожие на куски зеленого мыла. Мне не хочется думать про палец отца, что побывал внутри моего тела. Я откусываю от пончика, который он мне только что дал. В меня вряд ли влезет еще хоть один, я сыта ими по горло: в последнее время пекарь редко оставляет нам что-то еще. Все же я делаю еще один укус, чтобы просто почувствовать единение с Оббе и отцом: у трех человек, сидящих на тюке сена и поедающих пончик, есть что-то общее. Влажная корочка прилипает к зубам и нёбу, я глотаю ее, не чувствуя вкуса.
– Бог опрокинул чернильницу. – Оббе смотрит поверх наших потных голов в небо, которое становится все темнее и темнее. Я смеюсь, и даже у отца ненадолго появляется улыбка. Он встает и отряхивает руки о штаны, чтобы показать, что нам пора работать. Скоро он начнет нервничать из-за опасений, что на сено попадет дождь и в нем заведется плесень. Я тоже встаю и, прежде чем поднять тюк, беру в ладонь немного сухой травы, чтобы на коже не осталось отметин от веревки. Опять кидаю быстрый взгляд на улыбку отца. Смотрите-ка, думаю я, нужно просто сделать так, чтобы не оставалось отметин от веревок – и все будет хорошо, и не нужно бояться, что Судный день набросится на родителей, словно ворон на жертву, или что мы грешим больше, чем молимся. Поднимаю очередной тюк, пальто прилипает к потной коже. Даже сейчас, когда на улице жара, я отказываюсь его снимать. Я бросаю тюки в прицеп трактора, чтобы отец аккуратно складывал их в ряды по шесть штук в каждом.