Немецкая романтическая повесть. Том I — страница 28 из 65

— Это правда, — заметила Клара, — и потому-то создан брак в его высоком значении. В любви женщины всегда звучит этот второй голос, правдивый отклик ее души. И поверь мне, то что вы так часто, по вашей мужской заносчивости, называете нашей глупостью или недальновидностью, а не то так женской логикой, неспособностью проникнуть в сущность жизни — и много еще подобных фраз, — вот в этом-то именно и заключается настоящая сущность духовного диалога как дополнения или гармонического созвучия с вашими душевными тайнами. Однако ж, большинство мужчин довольствуется одним лишь бесцветным эхом, и они называют это голосом природы, созвучием душ, а это, в сущности, только неосознанный и пустой отзвук плохо понятых фраз. Но большей частью это и есть их идеал женственного, в который они до смерти влюблены.

— Ангел небесный! — восторженно воскликнул молодой супруг. — Да, мы понимаем друг друга; наша любовь — это настоящий брак, и ты освещаешь и дополняешь во мне тот мир, где чувствуется сумрак и неполнота. Если существуют оракулы, то не должно быть недостатка и в тех, кто слушает их и разумеет.

За этими словами, в подтверждение сказанного, последовало долгое объятие.

— Поцелуй, — сказал Генрих, — тот же оракул. Разве есть люди, которые могут подумать что-либо разумное, искренно сливаясь в поцелуе?

Клара громко рассмеялась, потом вдруг стала серьезной и сказала с какой-то робостью, в которой сквозило сожаление:

— Да, да, а как мы поступаем с нашими слугами, ключниками, стремянными и конюшими, которым мы так часто многим обязаны? Если мы чем-либо возбуждены или капризно настроены, мы высказываем им наше презрение либо высмеиваем их. Мой отец перепрыгнул однажды на своем черном жеребце через широкую яму, и в то время как все кругом удивлялись ему, а дамы хлопали в ладоши, один только старый конюший, стоявший поблизости, неодобрительно качал головой. Этот человек был медлителен и неуклюж, он был смешон со своей длинной косицей и красным носом. «Ну, а вы, — обрушился на него мой вспыльчивый отец, — вы опять станете меня школить?» Но этот прямой и твердый человек не потерял самообладания и спокойно ответил: «Во-первых, ваше превосходительство недостаточно отпустили поводья, потому что вы оробели; прыжок не был в меру свободен и широк, и вы могли бы упасть; во-вторых, заслуга коня была не меньше вашей, а в-третьих, если бы я не дрессировал животное целыми часами и днями, не боясь скуки и не теряя терпения, то и ваше удальство и добрая воля жеребца оказались бы бесплодны». — «Да, это правда, старик», — сказал мой отец и велел щедро его одарить. — Так и мы. Мы смеем только тогда фантазировать, отдаваться своим ощущениям и предчувствиям, грезить и сыпать острыми словечками, когда сухой рассудок уже вышколил всех этих коней. Но осмелься всадник или лошадь на такой отважный прыжок, будучи только диллетантами, они сорвались бы, к общему ужасу или веселью, в канаву.

— Да, это верно, — заметил Генрих, — наша современность подтверждает это на примерах стольких мечтателей или поэтов. Находятся писатели, которые, попав на ложный путь, все же простодушно решаются на этот требующий такого уменья прыжок. О твой отец!

Клара посмотрела на него полными жалости глазами, и он не смог вынести ее взгляда.

— Да, отец, — сказал он, несколько удрученный, — в этом слове так много слилось. И чего мне еще надо? Ты оказалась в состоянии покинуть его, хоть ты и очень его любишь.

Оба задумались.

— Мне хочется почитать дальше, — сказал молодой человек.

Он раскрыл дневник и перевернул с конца еще один лист. Он громко прочитал:

— «Сегодня я продал жадному букинисту редкий экземпляр Чосера, в старом драгоценном издании Кекстона[16]. Мой друг, милый, благородный Андреас Вандельмеер, подарил мне его в день моего рождения, отпразднованный в юности в университете. Он сам выписал его из Лондона за большую цену и отдал переплести по собственному вкусу в великолепный, богатый переплет со множеством готических украшений. Старый скряга, заплатив мне так мало, сейчас же, должно быть, послал его в Лондон, и получит, конечно, вдесятеро. Надо было мне, по крайней мере, вырезать хоть тот лист, на котором я рассказал историю этого подарка и одновременно пометил наш теперешний адрес. Все это попадет в Лондон или в библиотеку какого-либо богача. Досада берет меня. И то, что я должен был расстаться с этим дорогим мне экземпляром и продать его за бесценок, почти натолкнуло меня на мысль, что я, действительно, обнищал и терплю нужду; ведь эта книга была моим самым драгоценным достоянием, каким я когда-либо обладал, памятью о нем, моем единственном друге! О Андреас Вандельмеер! Жив ли ты еще? Где ты? Помнишь ли ты меня?»

— Я видела, как больно было тебе продавать книгу, — сказала Клара, — но ты ни разу не рассказывал мне подробно об этом друге твоей юности.

— Это был юноша, — сказал Генрих, — подобный мне, но несколько старше и гораздо степеннее. Мы были знакомы со школьной скамьи, и он, можно сказать, преследовал меня своей любовью и страстно навязывал мне ее. Он был богат, но при всем своем большом богатстве и изнеживающем воспитании приветлив и далек от всякого эгоизма. Он жаловался, что я не разделяю его страсти, что моя дружба чересчур холодна и не удовлетворяет его. Мы вместе учились и жили в одной комнате. Он хотел, чтобы я требовал от него жертв, потому что у него во всем был избыток, а мой отец мог оказывать мне лишь скромную поддержку. Когда мы возвратились в столицу, он задумал отправиться в Ост-Индию; ведь он был совершенно независим. Сердце влекло его к чудесам этих стран; там он хотел изучать и созерцать, утоляя свою горячую жажду познания, тоску по далеком. Пошли непрестанные уговоры, просьбы, мольбы сопровождать его; он уверял меня, что я найду там свое счастье, должен найти, так как он, конечно, поддержит меня; ведь его предки оставили ему там огромные имения. Но умерла моя мать, и в последние дни ее жизни я хоть немного смог воздать за ее любовь, был болен отец, и мне нельзя было разделить увлечение моего друга; притом я не обладал необходимыми познаниями, не изучил языков, а всем этим он свободно владел из любви к Востоку. Там еще жили его родственники, которых он хотел разыскать. Мои друзья и покровители, идя навстречу моему давнишнему желанию, доставили мне место в дипломатическом корпусе. Состояние, оставшееся после матери, позволило мне приличным образом подготовиться к поступлению на службу, мне предназначенную, и я оставил отца, на выздоровление которого почти не было надежды. Мой друг настаивал, что я должен дать ему часть моего капитала, с тем чтобы он пустил его там в оборот, а в будущем поделился бы со мной прибылями. Но я думаю, что таким способом он хотел получить предлог когда-нибудь преподнести мне значительный подарок. После того я прибыл в составе посольству в твой родной город, и ты знаешь сама, как сложилась там моя судьба.

— И ты ничего больше не слыхал об этом чудесном Андреасе? — спросила Клара.

— Два письма получил я от него из тех дальних стран, — ответил Генрих; — затем до меня дошли непроверенные слухи, что он умер там от холеры. Так я его потерял, отца уже не было в живых, и я был совершенно предоставлен самому себе, даже в том, что касается моего материального состояния. Но я пользовался расположением посла, при дворе ко мне относились благосклонно, я мог рассчитывать на могущественных покровителей — и все это пошло прахом.

— Конечно, — сказала Клара, — ты всем для меня пожертвовал, но и мои родные навсегда оттолкнули меня от себя.

— Тем более любовь должна заменить нам все, — сказал супруг, — и так оно и есть; потому что наш медовый месяц, как называют его прозаические люди, далеко уже вышел за пределы года.

— Но твоя прекрасная книга, — сказала Клара, — твои великолепные стихи! Если б у нас осталась хоть копия их. Какое наслаждение доставляли бы они нам этими длинными зимними вечерами! Правда, — добавила она, вздохнув, — для этого мы должны бы иметь в нашем распоряжении свечи.

— Ничего, Клерхен, — утешал ее муж, — мы болтаем, а это еще лучше; я слышу твой голос, ты поешь мне песни или ты разражаешься божественным смехом. Никогда в жизни я не слыхал такого смеха, как тебя. В этом шаловливом веселье, в этой радости звучит такое чистое торжество, такое неземное ликованье, притом до того тонкое и так глубоко проникающее в душу, что и в восхищении прислушиваюсь и в то же время размышляю да пытаюсь разобраться в этом. Потому что, моя дорогая, бывают такие случаи и настроения, когда человек, которого давным-давно знают, пугает, а иногда приводит в ужас, разражаясь смехом, идущим из глубины души, какого до тех пор никогда от него не слыхали. Это мне случалось наблюдать даже у чутких девушек, которые до тех пор мне нравились. Подобно тому как в некоторых сердцах дремлет неведомый нежный ангел, который только ждет некоего гения, чтобы тот его разбудил, так нередко в изящном и любезном человеке покоится где-то глубоко в подсознании совершенно плоский дух, который выходит из оцепенения, когда нечто комическое властно проникает в самую отдаленную область души. Наш инстинкт подсказывает нам тогда, что в этом существе есть что-то, чего мы должны остерегаться. О, как полон значения и характерен смех человека! А твой, моя радость, я хотел бы когда-нибудь поэтически изобразить.

— Но поостережемся, — напомнила она, — от несправедливости. Чересчур пристальное наблюдение может легко привести к человеконенавистничеству.

— То, что тот молодой, легкомысленный издатель, — продолжал Генрих, — обанкротился и бежал с моим замечательным манускриптом куда-то на край света, без сомнения, тоже способствует нашему счастью. Легко могло статься, что сношения с ним, вышедшая в свет книга, болтовня об этом в городе привлекли бы к нам внимание любопытных. Твой отец и твои родные, конечно, продолжают нас разыскивать; мой паспорт мог бы быть и еще раз и тщательнее проверен, могло бы возникнуть подозрение, что я живу под чужим именем, и будучи беспомощными, так как мое бегство навлекло на меня гнев моего правительства, мы могли бы быть задержаны и даже разлучены; тебя отослали бы к твоим родственникам, а меня впутали бы в сложный процесс. А в нашем тайнике, любимая, мы счастливы, сверхсчастливы.