Как не задаться вопросом: есть ли что-то общее между нацистскими лагерями и советским ГУЛАГом?
Советские лагеря появились раньше немецких, в частности, на Соловках. И среди них не было лагерей смерти, специально построенных для уничтожения как можно большего количества людей наиболее эффективным и экономичным образом. А во всем остальном…
Не так давно я побывал в Северодвинске, на заводе «Севмаш», где строятся наши атомные подводные лодки. 31 мая 1936 года Политбюро ЦК ВКП(б), Совет Труда и Обороны СССР приняли постановление о строительстве судостроительного завода в районе Никольского устья Северной Двины. Строительство было названо Судостроем. В 1938 году Судострой получил статус города и имя Молотовск, в 1957 году переименованный в Северодвинск.
В 1938–1953 годах существовал Ягринский исправительно-трудовой лагерь. В разное время в нем содержалось от 5 до 31 тысячи человек (по некоторым данным – до 50 тысяч). При этом только за 1940–1945 годы там умерло более 9 тысяч человек. Заключённые строили заводы, порт, жилые дома и дороги, валили лес и добывали песок.
Не так давно мне в голову пришла совершенно крамольная мысль: а не может ли быть так, что «эффективный менеджер» Сталин придумал ГУЛАГ рабского труда, использования бесконечно дешевого человеческого материала, которое, однажды использовав, можно было без сожалений выбросить?
Одноклассники
Когда меня привезли в Восточную Германию в декабре 1948 года, я не говорил по-русски. До вынужденного отъезда из США моего отца, за которым последовала вся семья – мама, брат Павлик и я. Дома я говорил по-французски, вне дома – по-английски. Конечно, я слышал русскую речь, когда папа говорил со своей сестрой Лёлей или с другими русскими знакомыми. Слышать – слышал, но не понимал ничего, кроме «да», «нет», «хорошо» и «пожалуйста». Если бы мы не уехали, думаю, я так и не знал бы русского языка.
Всё-таки сделаю отступление, чтобы объяснить причину нашего отъезда, который был на самом деле сродни бегству.
Мой отец, Владимир Александрович Познер, вместе с родителями эмигрировал из Советской России в 1922 году. Ему было 14 лет, столько же, сколько было мне, когда мы покинули Америку. Странное совпадение. Эмигрировал он в Берлин. Еще одно совпадение. Потом, правда, переехал в Париж, где завершил школьную учебу и вступил во взрослую жизнь. Не стану вдаваться в подробности, скажу лишь, что он увлёкся социализмом и Советским Союзом, увлёкся настолько, что в какой-то неизвестный мне момент при неизвестных мне обстоятельствах стал сотрудничать с советской разведкой. Было ли это еще во Франции в 30-е годы, случилось ли это потом, когда мы жили в Америке, – не знаю. Но знаю совершенно точно, что сотрудничал. Более того, знаю, что в материалах советской разведки он фигурировал под именем «Платон», и имею основания считать, что американская контрразведка его вычислила. Думаю, что его должны были взять со дня на день и именно поэтому ему поступило предложение от советского руководства срочно переехать в Берлин для работы в «Совэкспортфильме». И он это предложение принял, кардинальным образом изменив мою жизнь. Конечно, он изменил и свою, и мамину жизни, но они уже были вполне взрослыми людьми – ему было 40, ей 38; брату моему было всего лишь 4 года, переезда он и не заметил. А для меня, балованного нью-йоркского мальчика, не знавшего ни голода, ни холода, учившегося в привилегированных школах, серый, всё еще разбитый, пахнувший кислым дымом сланцевого угля Берлин был омерзителен и чужд.
Но, может быть, тяжелее всего было то, что я не говорил по-русски, а раз не говорил, то русские, с которыми я случайно сталкивался, принимали меня за немца, что было невыносимо мальчику военного времени, ненавидевшего немцев и Германию со всей страстностью своего подросткового сердца.
Вскоре после нашего приезда и школьных зимних каникул меня определили в 7-й класс одной из советских средних школ, которые были созданы для детей советских военных и гражданских лиц, работавших в Берлине. Тогда-то я и начал учить русский язык. Увы, не долго счастье продолжалось: в Москве решили, что советские дети, живущие в Германии, подвергаются тлетворному влиянию Запада; последовало распоряжение закрыть все советские школы и детей отправить обратно в СССР.
При отсутствии советских школ и моём категорическом отказе учиться в немецкой школе мой отец, вероятно, настоял бы на том, чтобы разрешили нам поехать в Москву. Каков был бы в этом случае сценарий, не знает никто, но шансы, что его конец был бы трагическим, велики: после окончания Второй мировой войны в СССР вернулось довольно большое количество так называемых реэмигрантов, судьба которых оказалась печальной. Кого отправили в глухие уголки страны, кого ждал ГУЛАГ, а кого расстрел. Скорее всего, именно так сложились бы дела, если бы не одно непредвиденное обстоятельство.
Когда Гитлер и НСДРП пришли к власти в Германии, многие коммунисты бежали в Советский Союз. У некоторых были маленькие дети, другие родили своих детей в Союзе, и эти дети росли и учились в советских школах. Они говорили по-русски, как мы с вами, говорили лучше, чем по-немецки, они были вполне русскими, или, как сказали бы сейчас, россиянами. Чаще всего у них были русские имена – Тамара, Ульяна, Лора, Борис, Илья, а вот фамилии… Немецкие были фамилии. Я плохо представляю себе, каково было учиться во время войны в советской школе ребёнку с фамилией Шмидт, или Браун, или Майер. А ведь у некоторых и имена подкачали: Адольф, Юта. Думаю, им не давали забывать, что они – немцы, а значит, враги, и когда кончилась война и их родителей вернули в ГДР, вряд ли они были огорчены.
А вот обстоятельство, которое я упомянул выше, заключалось в том, что для этих детей, которые, по замыслу руководства ГДР, должны были занять командные посты после получения высшего образования[2], была создана так называемая Немецко-Русская средняя школа, выпускникам которой предстояло завершить учебу в советских ВУЗах. Поэтому преподавание велось на двух языках, русском и немецком, советскими и немецкими учителями. В эту школу определили и меня, в ней я учился два года, окончив 8 и 9 классы.
На фотографии вы видите двух моих соучеников – слева Илья Хельд, справа – Карл Хармс. Илья учился на класс старше меня, Карл на класс младше, так что название этой главы не совсем точно.
Карл, насколько я знаю, был одним из тех, кто не стал ни ученым, ни специалистом какой-либо гражданской профессии, он кончил лётное училище (в СССР ли, в ГДР – не знаю) и стал летчиком-истребителем ВВС ГДР. Когда я встретился с ним дома у Ильи во время съёмок фильма, он очень не хотел давать интервью, ссылался на то, что «попадался не раз». Всё-таки я уговорил его, но, кажется, интервью не вошло в фильм. Да и разговор с Ильёй попал, как говорят в профессии, «в корзину». Я совершенно не помню, о чем мы говорили. Но почти уверен, что главную, с моей точки зрения, тему не стали затрагивать, тему того психологического шока, которые должны были испытать эти ребята, которым в Советском Союзе не давали возможности чувствовать себя советскими, а в ГДР то и дело напоминали, что они не настоящие немцы.
Я уж не говорю о том, что эти ребята были абсолютно советскими по воспитанию, они верили в советскую систему, горячо поддерживали ее, а потом с такой же пылкостью отстаивали политику ГДР, в том числе строительство всем миром проклинаемой Берлинской стены, и когда всё рухнуло, то они оказались в абсолютном одиночестве. Правда, среди них были несколько человек, которые прозрели раньше других, которые сопротивлялись принятым порядкам; кое-кого уволили с работы с волчьим билетом, кое-кого, как мне говорили, посадили. Но и эти остались «ни вашим, ни нашим» и в конечном итоге никому не нужными.
Я их часто вспоминаю, особенно девушку, с которой я дружил (первая юношеская влюблённость) и чья фамилия останется тайной. Пытаюсь представить себе: кем в глубине души они себя чувствовали? Советскими? Русскими? Немцами? Я ведь сам задаюсь этим вопросом. Кто я? Француз, как моя мама? Еврей с русскими корнями, как мой папа? Американец – ведь именно в Америке я сформировался?
И нет ответа.
Памятник
Как утверждал дорогой моему сердцу Марк Твен, следовало бы немецкий язык торжественно препроводить в музей и выставить на обозрение среди давно умерших своей смертью языков. Твен, разумеется, сострил не помню по какому поводу, но возможно по поводу слова «Völkerschlachtdenmal». Так по-немецки называется «Битва народов» – событие, которое произошло в 1813 году, когда объединенные австрийские, шведские, прусские и русские войска (если кого позабыл, прошу простить) разбили войска Наполеона Бонапарте. Произошло это на поле близ Лейпцига, и вот в самом центре этого поля было решено воздвигнуть грандиозный памятник в честь этого знакового события. По разным причинам дело затянулось, но все же совершилось: в 100-летие битвы памятник, вполне себе грандиозный, был открыт. Это самый крупный в Европе памятник, самый высокий (91 метр) и самый… красивый. Так по крайней мере написано на рекламном щите, расположенном метрах в двухстах от памятника. Помимо этого утверждения на щите рядом с изображением памятника нарисована Эйфелева башня, которая выглядит рядом с исполином этаким карликом.
Что до красоты, то, как говаривали мои римские предки, «de gustibus non est disputandum» («о вкусах не спорят»), памятник этот показался мне таким же красивым, как слово «Völkerschlachtdenmal»: как это слово оскорбляет мой слух, так памятник оскорбляет мой взор.
Побывав во множестве мест во время съёмок, я убедился в том, что многих германских памятников объединяют размер (XXXXL) и тяжеловесность; кроме того, в них есть что-то угрожающее, по крайней мере, так мне показалось. Памятники Баварии, возвышающийся над пивным разгулом Октоберфеста, памятник Германии, с угрозой глядящий через Рейн на Францию, колонна Победы в Берлине, вся увитая пушечными стволами – все они такие.