Курт и Вилли пришли за Либкнехтом ближе к вечеру. Отблеск солнца, лежавший на противоположной стене, давно скрылся, а Карл все еще размышлял, расхаживая в тесном пространстве комнаты. Если бы он мог знать, какие миллионы шагов предстоит ему пройти в помещениях не менее тесных и совершенно изолированных!
— Время идти, — сказали они. — Мы думаем, лучше пешком, в уличной толпе оно как-то незаметнее.
По дороге встретились два-три патруля, несколько машин с солдатами. Военная обстановка бросалась в глаза тут меньше, чем в Берлине. Солдаты в машинах были одеты в старое обмундирование. И двух недель войны не прошло, а уже первые признаки скопидомства. Выходит, на быструю победу надежды нет?
Перешли мост через Неккар. Величественный мост, и памятник на дворцовой площади хорошо расположен… Опять, как и в прошлый приезд, он ничего не осмотрит; постоянная спешка, времени ни на что не хватает… Миновали политехникум, парк, позади остались виллы местных магнатов.
Затем потянулись опрятные домики под черепицей; палисадники, клумбы, аккуратно выкрашенные заборы — на всем лежала печать любовных забот. Признаков того, что мир охвачен безумием, как будто и не было вовсе.
Спутники предупредили, что идти километров восемь: собрание предусмотрительно назначили в одном из маленьких городков, тяготевших к вюртембергской столице.
Несколько мелких групп, по двое, по трое, обогнали их; оглянулись, бросили выразительный взгляд и пошли дальше. Начиналась полоса нелегальной работы. Либкнехт похвалил организаторов за то, что все так хорошо продумано.
Городок был чистенький, с двухэтажными домиками, и улицы обсажены каштанами. Тут все тоже дышало покоем мирной жизни.
Народу в клубе оказалось много — в зале, в коридорах и даже на скамейках перед зданием. Либкнехт подумал с радостью, что есть на кого опереться.
— А правила конспирации? — спросил он у Курта.
Тот был, по всему видно, старшим, к нему обращались то и дело, и он коротко распоряжался.
— Что могли, предусмотрели. Есть два запасных выхода. На некотором расстоянии стоят наши посты. Во всяком случае, сигнал получим до того, как сюда нагрянут.
Трибуны в зале не было: скамьи вдоль стен и порядочно столиков с табуретами. Похоже было на обычную пивную: девушки разносили пиво, и число кружек на столиках росло.
По знаку Курта водворилась тишина. Он привстал.
— Представлять вам товарища, которого вы и так хорошо знаете, надобности нет, — объявил он негромко.
Действительно, к Либкнехту успело уже подойти немало народу, а сейчас его дружески приветствовали все.
— Товарищ согласился приехать сюда, — продолжал Курт, — чтобы с партийною прямотой ответить на некоторые наши вопросы.
— Вам меня видно? — спросил Либкнехт. — И слышно будет тоже, если соблюдать тишину.
Вопросы, которые начали ему задавать, сводились, в сущности, к одному: как случилось, что он, Карл Либкнехт, проголосовал за войну? Сначала их задавали спокойно, а потом все горячее. Курт помахал рукой.
— Нам надо вести себя по-деловому. Помните, товарищи, что такое собрание, как наше, завтра может оказаться уже невозможным.
Пламенело в окнах солнце. Дом, окруженный платанами, весь как будто светился. А Либкнехт, прикованный к аудитории, втайне наслаждался этим зрелищем пламенеющего солнца. Выслушав всех, он заговорил сам — сначала сдержанно, а затем все более взволнованно:
— Положение трагическое, я согласен: Европу пожирает пожар, а социалисты, клявшиеся на всех съездах не допустить войны, поддержали ее. Когда фракция наша определяла свое отношение к событиям, я доказывал, что эта грабительская и бесчестная бойня развязана вопреки интересам рабочих. Мне возражали злобно, но я стоял на своем. Вначале меня поддержало тринадцать человек, затем и они отступились. Дошло до голосования. В последнюю решающую минуту во мне заговорило то, что воспитывалось с детских лет — уважение к позиции большинства, пускай она и ошибочна… С того часа я каждый день мысленно возвращаюсь, товарищи, к голосованию. Увы, слишком поздно. Оправдать мой шаг невозможно. Быть может, именно потому меня так внутренне потрясло сегодняшнее обсуждение. Вы полностью правы, упрекая меня в том, что я — даже если бы и остался один — не сумел бросить свое «нет» в зал заседаний и тем самым объявить на весь мир, что утверждения, будто германский рейхстаг и германский народ единодушны, являются ложью… Сегодня я особенно остро почувствовал, что партия не разрушена, что ее лучшая, пускай меньшая, часть начинает собирать силы для новых битв.
— Но ее хотят разрушить, опираясь как раз на то, что случилось четвертого августа! — выкрикнул парень из угла зала.
— Пример вашей стойкости говорит о многом, — горячо сказал Либкнехт. — А я, я обещаю вам, что буду непримиримо восставать против кайзеровской войны и против кайзеровских социалистов. Никакие угрозы не остановят левые силы в их стремлении сплотиться!
— Но к тому времени всех могут пересажать!
Достав носовой платок, Либкнехт стал нервно протирать стекла.
— Вы правы в одном — нас ждут нелегкие времена. Зато можно сказать уверенно, что продолжение войны поможет Шейдеману и Эберту очень мало.
И тут послышался укоряющий голос из другого угла:
— Вы же были с ними, Карл?!
— Да… И эту свою ошибку признаю с чувством тяжелой вины. Вины и глубокого сожаления — достаточно вам?
Тишина, наступившая в зале, длилась на этот раз дольше.
— Мы знаем Карла не первый день. То, что он сказал, достаточно серьезно, — заметил негромко Курт.
Крейнц сидел в дальнем углу, подперев лицо кулаком. В сутулой его фигуре и выдвинутых вперед крупных ногах ощущалась массивная тяжеловесность.
Он почесал затылок и в свою очередь задал вопрос:
— А за разбитые горшки кто нам заплатит?
— Карл — да?! — Курт энергично повернулся к нему. — Один его голос перевесил бы голоса ренегатов?!
— Голос — это много, — упрямо возразил Крейнц. — Голос Либкнехта мог прозвучать, как труба Иерихона.
— Он еще прозвучит, — произнес Либкнехт. — Могу вам пообещать. Даже если случится, что горло мое будет сдавлено, он все равно прозвучит, это я вам обещаю твердо. Но будьте готовы и вы.
То, что говорилось потом, имело меньшее значение. Даже голосование, показавшее, что все готовы выступить против сторонников войны, вытекало из пристрастного разговора, происшедшего между штутгартцами и депутатом рейхстага.
Два раза чуть было не прервали обсуждения: наблюдателям с улицы показалось, что сюда направляются какие-то сомнительные субъекты. Тревога, впрочем, не подтвердилась.
Когда шли назад, тоже мелкими группами, Крейнц нагнал Либкнехта и немного смущенно пробормотал:
— На меня сердиться не нужно. Я привык так, напрямик. Но раз вы с нами опять, значит, мы друзья.
— Хочу надеяться, — сказал Либкнехт.
— И теперь нам особенно нужна ваша светлая голова.
— Слушай, Крейнц, он же очень устал… — заметил Курт, шагавший рядом.
— А я и не собираюсь мучить его. Мне только надо было сказать ему это, вот и все.
Поездка в Штутгарт помогла Либкнехту, сделала его более ровным; вернее сказать, не таким нервным. Соня, наблюдавшая за ним с первого дня войны, заметила некоторую перемену.
Но и теперь он был весь напряжен.
В то утро, когда у него сделали обыск, Карл, примчавшись домой, застал жену среди расшвыренных ящиков и развороченных бумаг. Сидя на корточках, она старательно подбирала с пола листки, письма, папки.
— Боюсь, ты тут не разберешься, дай уж я сам…
— Не соображу, в каком ящике что лежало.
— Сядь, родная, приди в себя, отдохни, на тебе лица нет…
Позже, когда Соня присела на диван, он добавил:
— Подумать только, с чего они начинают! Первые их шаги в дни войны!
— Добавь к этому еще и угрозу насилием. — И она рассказала, как ей угрожали и приставили к виску револьвер.
Либкнехт смотрел на нее с нежностью. Груз, который она взвалила на себя, выйдя за него замуж, становился все тяжелее. Он почувствовал себя в ответе перед нею: молодая и жизнерадостная, незаменимая его спутница, — что ждет ее впереди и что может лечь еще на ее плечи?
Вскоре после поездки в Штутгарт Либкнехт объявил:
— Знаешь? Я хочу похлопотать о пропуске в Бельгию: как-никак в этом ленном владении рейха развевается теперь германский флаг. Попробую поискать следы твоего брата.
— Да кто же пустит тебя?!
— И, если быть откровенным, у меня еще одна цель — самому увидеть тех, на кого мы наложили свою лапу.
— Боюсь, что это невозможно, — повторила с сомнением Соня.
— Не надо так говорить… Так мало пока что людей, которые думают о войне, ну, как я, как ты, что расхолаживать друг друга нельзя. Тут, наоборот, очень важна поддержка.
Разговор происходил в столовой вечером. Дети ушли к себе, поняв, что лучше оставить взрослых одних.
Горел верхний свет под матовым колпаком. Лицо жены было хорошо освещено: с пышными черными волосами и большими добрыми глазами — лицо женщины, которой природа назначила быть счастливой и которая, отдав ему свое сердце, вряд ли сделала очень счастливый выбор.
— Посидим, Сонечка? — Карл осторожно привлек ее к себе.
Она послушно села. Задумчиво и ласково он смотрел на нее и, казалось, думал только о ней. Но через минуту-другую Соня почувствовала, что мысли его отклонились в сторону. Это ее задело.
Вот ты рядом с близким тебе человеком, ты хочешь проникнуть в его тайники, а он отдалился, замкнулся в себе. Может, тут и не недоверие, а какая-то доля эгоизма?
— С тех пор как все началось, мы ни разу с тобой не читали, Карл.
— Да, да, такие милые у нас были вечера. И будут еще… Но, видишь ли, мне надо решить что-то очень важное для себя.
Он провел рукой по лбу. Лоб был обширный, высокий, умный, с выделяющимися надбровными буграми.
— Ну, что ты решаешь, ну, скажи…
— Если поступок твой глубоко обоснован, он позже покажется совершенно естественным. Но когда ты один и тебе со всех сторон оказывают яростное противодействие, решиться на него нелегко…