Немецкая трагедия. Повесть о К. Либкнехте — страница 2 из 69

Церемонный швейцар в ливрее шагнул навстречу ей:

— Ах, фрау Коллонтай? Пожалуйста! На вас ведь запрет не распространяется? Я полагаю, так… В какое тревожное время изволили прибыть!

Он обратился к ней с той почтительной приязнью, с какой встречал завсегдатаев, постоянных гостей.

— Из фракции кто-нибудь есть?

— Все в полном составе: заседают, с утра заседают.

Коллонтай была тут одно время своим человеком, близким к фракции социал-демократов. Ему и в голову не пришло, что все переменилось и она теперь прежде всего чужестранка.

В коридорах было пусто. Первый, кто встретился ей, был заметно состарившийся за время, что она его не видала, маленький седой Карл Каутский, представитель центристского направления социал-демократии.

С рассеянной любезностью он протянул к ней обе руки.

— Какие скверные времена пришли! Кто мог бы подумать… Германия воюет! Одна против всех стран Антанты!

— Но с вами Австро-Венгрия, Турция!

— Увы, тяжесть неминуемых ударов падет главным образом на нас. Совещание там, в боковом секторе, вы ведь знаете где. — И двинулся дальше, озабоченный, погруженный в свои думы.

Свернув в боковой коридор, Коллонтай оказалась в холле, где расхаживало много народу. Заседание фракции затянулось: то один депутат, то другой выходили сюда.

Ее приветствовали как старую знакомую, однако она уловила и недружелюбные, косые взгляды.

— Коллонтай среди нас — как это так? — донесся чей-то враждебный голос — Странно, кто ее допустил?

Депутат Гере, которому она стала говорить о бедственном положении русских в Берлине, слушал так, будто слова ее доходят сюда из другого мира. Полиция чинит препятствия, денег не меняют, марок не оказалось почти ни у кого…

— Что поделаешь, — прервал ее Гере, — трудности неизбежны, ведь и мы, немцы, страдаем тоже.

— Но никто из коренных жителей не поставлен же вне закона!

— Ну еще бы: здесь как-никак наша родина!

После нескольких минут разговора она почувствовала себя почти как в уличной толпе. Ее охватило сознание отъединенности.

— И бессмысленные аресты вы тоже готовы оправдать?!

— Тут я сказать ничего не могу, — рассудительно отозвался Гере. — Это исключительно в компетенции оберкомандо.

— Разве «Форвертс» не обязан был выступить против нелепых варварских притеснений?!

Гере уклончиво повторил:

— Я посоветовал бы вам обратиться прямо в оберкомандо.

— Там и разговаривать с русской не станут!

— Но почему же? Мы европейская передовая страна. Наши военные, во всяком случае, достаточно вежливы.

Уклончивость Гере объяснялась тем, что именно в эти часы решался вопрос самый важный и роковой — об отношении социалистов к войне. В кулуары проник уже невероятный слух, будто социалисты определили свою позицию в поддержку войны.

На лицах можно было прочитать замешательство, решимость, неловкость, скрытое торжество. Двое депутатов явились в военной форме, предпочтя определенность всяким спорам. Их вид выражал готовность разить врага.

— Никаких колебаний, никакой рефлексии, — усмехнулся Гере, посмотрев в их сторону. — Все решено. Пожалуй, позавидуешь им.

— А социалистические убеждения — как быть с ними?!

— Я говорю только, что их можно понять. Когда противник в воротах твоей страны, поступаешься самым важным… И потом, согласитесь: защищая себя, немецкий рабочий будет сражаться и за всеобщие интересы.

— Когда же это бывало в истории, чтобы, стреляя друг в друга, рабочие защищали и противника и себя?!

Вокруг собралось несколько человек. Они молчали, но сочувствие их было не на стороне Коллонтай.

— Лично я стрелял бы во всякого, — вызывающе заявил один, — кто ослабляет волю рабочего класса.

Немного шокированный такой прямотой, Гере возразил:

— Ну, это уже слишком. Разговор у нас чисто теоретический.

— Вот и надо расстреливать, чтобы такие разговоры не распространялись дальше!

Готовый к прямым действиям молодой социал-демократ был одет в военную, с иголочки, форму. В его светлом и жестком взгляде не было колебаний, одна лишь готовность действовать.

Из помещения фракции вышел старый ее знакомый, высокий, представительный человек. Оставив Гере, Коллонтай шагнула к нему.

— Товарищ Гаазе, у меня сегодня сына арестовали. Не призывного возраста, и все равно увели…

— Поистине мрачные времена, — сочувственно отозвался он. — Куда увели, не сказали?

— Говорят, их будут переправлять в особые лагеря.

Он смотрел на нее с сожалением. Пятидесятилетний, с бородой пророка, он признавал, казалось, свою нравственную сопричастность происходящему.

— Как все печально… Но что можно предпринять? Просто ума не приложу!

— Я пыталась втолковать им, что он не призывного возраста. Где там, не слушают…

— Глупо, нелепо… Вообще-то с нами стали считаться больше, перед нами даже заискивают. — Сказано это было не без усмешки, но в глазах его промелькнуло тщеславие.

— Так, может, фракция вмешалась бы? Или газета подняла бы голос?

Гаазе смотрел вдаль, словно взвешивая что-то.

— Первые дни войны, а социалисты начнут выступать против простейших функций военной власти; да еще при таких настроениях народа…

Коллонтай рассматривала его строгое лицо, на котором было написано желание оправдаться; знакомое уже отчуждение охватило ее.

И тут она заметила еще одного депутата: худощавый, с немного вздернутой головой, в пенсне, с лицом умным и нервным, он вышел из помещения фракции явно расстроенный и повернул в сторону, будто желая скрыться от всех.

Коллонтай нагнала его.

— Карл… Он обернулся:

— Вы здесь?! Вот странно, даже не верится.

— Мне нужна ваша помощь, Карл.

— Помощь? Ну, конечно, если я только смогу. Скоро должны объявить перерыв. Или я вам нужен сейчас?

— Я подожду, — сказала она.

Карл Либкнехт попросил ее рассказать суть дела. Во взгляде его была пристальность человека, привыкшего слушать. Он вникал, казалось, в каждое ее слово. Уж его-то убеждать не пришлось.

— Это гнусно, и действовать надо немедленно. Слишком большой подарок мы сделаем, если будем замалчивать их делишки… Так вы меня подождете?

— Разумеется, Карл!

Она отошла к окну, непричастная к тому, что творилось вокруг: наблюдатель, но отнюдь не союзница, почти посторонний человек.

IV

В знаменитом кенигсбергском процессе 1904 года обвиняемых защищали Либкнехт и Гаазе. Несколько немецких социал-демократов были привлечены к суду за то, что помогали русским переправлять на их родину нелегальную литературу. Собственно, по немецким законам их нельзя было привлекать к ответственности: соответствующей конвенции между Германией и Россией не было. Но русский консул Выводцев взял на себя неблаговидную миссию: сделал переводы нелегальных брошюр и препарировал так, что содержание их прозвучало угрозой и вызовом как для России, так и для Германии.

Либкнехт и Гаазе, блестящие адвокаты оба, сумели повести судебный разбор по пути, не предусмотренному властями. В материале, представленном Выводцевым, и русские, и помогавшие им немецкие социал-демократы выглядели чуть ли не бандой анархистов-громил. Либкнехт же раскрыл, против чего борются русские, и убедительно доказал, что суд имеет дело не со злодеями заговорщиками, а с самоотверженными борцами. Кроме того, он потребовал, чтобы переводы Выводцева, как слишком сомнительные, были сличены с оригиналами.

Несколько дней в суде шло чтение гневных статей, ничего общего не имевших с фальшивкой Выводцева. Судебный зал, против воли судей, обратился в трибуну революционной агитации. Стало ясно, что услужливый консул подтасовал все грубо и неуклюже.

Судьи сидели, опустив головы. Вдохновители процесса оказались в условиях очень невыгодных — приходилось выпутываться из положения, в какое их завела низкопробная подделка.

Кенигсбергский процесс принес социал-демократам огромный успех. Имена Либкнехта и Гаазе были подняты высоко левой прессой Германии.

…Десять лет пронеслись, как одно мгновение. Тогда оба имени стояли рядом. А теперь? Не избирал ли каждый в этой трагической обстановке свой путь и не разошлись ли их пути уже в первые дни?

Вообще в социал-демократической фракции происходило что-то очень серьезное и, возможно, непоправимое.

Когда руководители фракций рейхстага с участием канцлера утверждали порядок открытого заседания, все, казалось, было предусмотрено до мельчайших деталей. Но по одному пункту чуть было не разошлись.

После декларации канцлера и выступлений партийных лидеров рейхстаг должен был провозгласить «Hoch» императору. Социал-демократы согласились уже на многое, но стать участниками монархической акции не пожелали. Единство, возникшее в час опасности, грозило распасться. Тогда Филипп Шейдеман, мастер компромисса, внес предложение:

— Если бы коллеги со мной согласились… — Он помедлил. — Что, если бы рейхстаг провозгласил «Hoch» не одному только кайзеру, а, скажем, кайзеру и нашей родине? — И посмотрел на социалистов. — Нам надо самим сочетать достоинство партии с интересами нации.

Гаазе собрал в кулак бороду и недовольно поморщился. Однако Шейдеман понял, что, несмотря на все свои протесты, несогласия и даже угрозы, против большинства он не пойдет. А за Эберта вообще можно быть спокойным.

— Итак, коллеги, — уточнил Шейдеман, — готовы ли вы поддержать меня?

Канцлер Бетман-Гольвег заметил с облегчением:

— Предложение мудрое, господа, и по духу своему компромиссное. Я думаю, к нему присоединятся все?

Честь предложенной формулировки осталась, таким образом, за социалистами. Это отвечало той новой роли, которую история возложила на них: из партии оппозиции они становились партией сотрудничества с правительством. Шейдеман не напрасно прервал свой отпуск и вернулся в Берлин.

Правда, Гаазе и небольшая группа левых пробовали вначале возражать, но их возражения серьезной опасности не представляли. Убедить их, склонить, наконец, сломить оказалось делом нетрудным. Именно Гаазе пусть и прочитает декларацию социалистов в рейхстаге, чтобы пути к отступлению для него были отрезаны окончательно.