Поднялся обвинитель Керренсон.
— За выбор откликов иностранной прессы несу ответственность я.
— Тем хуже для вас! То, что я адресовал председателю, следует в равной мере отнести и к вам, — сказал Либкнехт.
Майор Ретер спросил, ходатайствует ли обвиняемый о допросе свидетелей.
— Отказываюсь, поскольку в вашей стряпне все ясно и так.
Но Керренсон потребовал прочитать свидетельства о том, как распространялись листовки на площади.
Так велось судебное заседание, от начала и до конца. Когда слово было предоставлено Керренсону, он повторил то, что было в обвинительном заключении, и, считая доказанной попытку военной измены, потребовал присудить Либкнехта к каторжной тюрьме на шесть лет.
Суд удалился. Двери зала были отворены вновь, я толпа, нетерпеливо ждавшая в кулуарах, устремилась сюда. Высокое, темноватое, мрачное помещение огласилось живыми и страстными голосами.
Не успел председатель огласить приговор — два года шесть месяцев каторжной тюрьмы, — как обвинитель потребовал удалить публику снова, на время чтения мотивов приговора.
— Прошу освободить зал, — произнес председатель.
— Даже на собственную цензуру не полагаетесь, господа?! — произнес Либкнехт. — Все равно не удается спрятаться!
Затем обвинитель объяснил, что им руководит забота о безопасности государства; только потому он и ходатайствует, чтобы мотивы приговора были зачитаны без посторонних.
На этот раз ходатайство удовлетворено не было.
Приговор был мотивирован тем, что за деяния такого рода предусматривается только каторжная тюрьма. А срок судом назначен минимальный, потому что действия обвиняемого отвечали его пагубным взглядам и потому были искренни.
Либкнехта увезли опять в следственную тюрьму. Оттуда он стал вновь писать бичующие заявления.
На процесс, происходивший двадцать восьмого июня, рабочие откликнулись бурно. Уже накануне в Берлине состоялась массовая стачка протеста. В день, когда слушалось дело, в столице бастовало не менее пятидесяти пяти тысяч рабочих. Крупные демонстрации произошли также в Штутгарте, Бремене, Брауншвейге и других городах. Как и в Берлине, они носили бурный характер; это была первая волна политических стачек во время войны.
Июньские выступления, связанные с судебной расправой над Либкнехтом, явились поворотным пунктом в борьбе германских рабочих.
А сам Либкнехт продолжал свою борьбу из тюрьмы. Приговор суда он обжаловал, назвав его безграмотным и нелепым. В свою очередь и обвинитель опротестовал приговор, сочтя его слишком мягким.
Двадцать третьего августа суд кассационной инстанции рассмотрел протесты сторон. Жалобу Либкнехта оставили без последствий, что же до обвинителя, то в его доводах многое было сочтено обоснованным.
«Изображение воюющих как жертв корысти отдельных классов населения, ради которых их заставляют жертвовать своей жизнью, как овец, которых ведут на бойню; утверждение, что истинным врагом немецкого народа является собственное его правительство, — все это ведет к подавлению мужества и воинственности» — так значилось в приговоре.
Обвиняемый действовал, по мнению суда, преднамеренно, и поступки его, подчиненные одной цели, оказали психологическое влияние на немцев, ослабив «веру в справедливый промысел, парализуя радостную готовность каждого жертвовать собой для достижения почетного мира и подрывая дух дисциплины в армии». Мало того, демонстрация на Потсдамской площади могла создать впечатление во враждующем лагере, что Германия «стоит перед большими внутренними трудностями, вследствие усталости от войны значительной части населения. Это способствовало возникновению у враждебных правительств иллюзии, будто германская армия не в состоянии Судет продолжать войну… и что в самом народе смертельным врагом считают не население государств, ведущих войну с Германской империей, а само германское правительство».
Срок в два с половиной года каторжной тюрьмы был увеличен до четырех.
Дело и на этот раз слушалось в накаленной обстановке. Либкнехт выступал снова как бесстрашный обвинитель режима. Чем горячее он говорил, тем все большее озлобление охватывало судей.
— Мы с вами относимся к двум различным мирам и говорим на разных языках. Я протестую против того, что вы, принадлежа к лагерю моих врагов, излагаете в собственном, глубоко тенденциозном толковании мои слова!
Ни одного довода судей он не оставил без ответа.
Единственная мысль руководила им: довести свои доводы до рабочих Германии. Что же до приговора, то, не щадя себя, Либкнехт независимо бросил:
— Куртку каторжника я буду носить с честью, как ни один генерал не носил еще своего мундира!
Да, свой процесс он полностью сумел подчинить интересам будущей революции.
Еще до того как приговор вошел в силу, власти снова схватили Розу Люксембург. К этому приложили руку и социал-демократы. Носке в своей газете «Хемницер фольксштимме» травил ее из номера в номер, доказывая, что она государственная преступница.
Арестовали Люксембург, не получив ордера на арест, без предъявления каких-либо убедительных мотивов: просто схватили и увезли.
Либкнехт, узнав об этом, сразу направил обращение в суд берлинской комендатуры:
«Мне сообщили, что 10 июля арестована мой друг Роза Люксембург. Агенты военного сыска посадили ее в тюрьму, где она, при своем слабом здоровье, окончательно захиреет… В феврале 1915 года ее схватили и год продержали в тюрьме. Теперь хотят окончательно уничтожить ее, эту женщину, в тщедушном теле которой живет такая пламенная великая душа, такой смелый, блестящий ум и которая будет жить в истории человеческой культуры…
И эти душители свободы, палачи истины — «Германская империя»! Это они тянутся в нынешнюю войну к скипетру владычества над миром. Победа в их руках была бы гибелью для немецкого народа и тяжким испытанием для человечества.
Но сила, которую пытаются одолеть в Розе Люксембург, могущественнее кулачного права осадного положения. Она разрушит стены тюрьмы и восторжествует.
Солдат рабочего батальона Либкнехт.
С той же верой в неминуемое торжество своего дела он писал из тюрьмы жене:
«…будь философом! Что такое четыре года! Будь бодрой, и все, даже самое важное, станет пустяком».
«Как можно ходить с поникшей головой, имея Гете, искусство и тысячи разных книг — наших друзей?» — писал он в другом письме.
Разумеется, самое важное не обращалось для него в собрание пустяков. Он жил именно им, проводя томительные дни в тюрьме.
Роза же в свою очередь делала все, что можно, чтобы поддержать исстрадавшуюся Соню.
Из знакомой уже ей тюрьмы на Барнимштрассе она писала:
«Моя милая маленькая Соня!.. Видите, письма идут ко мне дольше, чем в Нью-Йорк. Посланные вами книги прибыли тоже, и я очень вам благодарна за них. Мне больно, что я должна была оставить вас в таком положении… Будьте мужественны и не теряйте бодрости духа. Душою я с вами. Мой привет Карлу и детям. Ваша Роза».
Следующее письмо, уже из тюрьмы во Вронке, было написано ею накануне того, как Либкнехту вынесли приговор вторично:
«Милая Сонечка, почему я не могу быть теперь с вами! Эта минута очень тяжела и для меня. Но не опускайте головы: многое станет в жизни иным, чем нам теперь кажется… Будьте здоровы и веселы, несмотря ни на что. Обнимаю вас. Карлу сердечный привет. Я получила открытки от Гельми и Бобби и была очень им рада».
Спустя три месяца, узнав о новом горе Софьи Либкнехт, она прислала полное сердечности и сочувствия письмо:
«Моя любимая, моя маленькая Сонечка! Я узнала… что ваш брат убит, и потрясена этим постигшим вас новым ударом. Чего только не пришлось пережить вам в последнее время! А меня нет с вами, чтобы обнять вас и приободрить!.. Да, тяжелые теперь времена, в жизнь каждого из нас вписан, длинный перечень потерь… Так хотелось послать вам что-нибудь… но, к сожалению, кроме этого маленького пестрого платочка, у меня нет ничего. Не смейтесь над ним — он должен только показать вам, как сильно я вас люблю».
Каждый из трех участников социальной драмы делал все, чтобы хоть немного смягчить страдания близких.
При этом, обладая чертами людей душевно богатых, они отвлекались от гнета текущего и создавали для себя в самых тяжких условиях возвышенный и прекрасный мир.
«Знаете, что мы с вами предпримем после войны, Сонечка? — писала Роза. — Мы отправимся вместе на юг… Я знаю, вы мечтаете о поездке со мною в Италию… я же строю планы, как бы затащить вас на Корсику».
Дальше следовало описание «героической местности со строгими контурами гор и долин», где над миром царит первозданная тишина или гудит ветер в горной расселине — «еще тот ветер, что надувал паруса Одиссея».
Либкнехт был прав: даже в стенах тюрьмы власти были бессильны изолировать эту пламенную душу, этот блестящий ум.
Все живое Роза любила нежно. Перед окном камеры ей удалось чудом высадить на крохотной грядке немного цветов. С любовью она выхаживала свой посев. Или часами наблюдала, как насекомое, повредившее лапку, возвращает себе способность передвигаться по подоконнику.
С полной душевной отдачей она прислушивалась к птицам, появившимся за окном камеры.
С такой же свободой, заточенная в одиночной камере, она пишет об эпопее Голсуорси. При том, что эпопея ей нравится, она склонна осудить ее, как ни странно, за слишком сильно ощутимую в ней тенденцию. «В романе я ищу не тенденцию, а художественную ценность. И в этом свете меня коробит, что Голсуорси… слишком остроумен… это тип писателя вроде Бернарда Шоу или Оскара Уайльда, тип, весьма распространенный сейчас среди английской интеллигенции, — очень умный, утонченный, но ко всему равнодушный человек; на мир он глядит со скептической улыбкой. Тонкие иронические замечания, которые Голсуорси с самым серьезным видом роняет о своих персонажах, заставляют меня часто смеяться. Но люди чуткие или деликатные никогда или почти никогда не издеваются над окружающими, даже видя смешные стороны их; истинный художник никогда не иронизирует над своим созданием».