Немецкая трагедия. Повесть о К. Либкнехте — страница 7 из 69

— Но вашу неприкосновенность никто же не отменил!

— Мотивировки и оправдание — дело последнее. Им прежде всего надо действовать. Не забывайте: накануне войны я ездил во Францию. Темой моих выступлений была солидарность рабочих всех стран… В досье министерства внутренних дел это есть? Я думаю даже, что яростные мои нападки во фракции против кредитов тоже попали уже в досье… А ты как полагаешь, Тедель?

Теодор, пытливо смотревший на брата, чуть покачнулся на упругих ногах.

— То есть во фракции нашлись добровольные информаторы?

— Ну, утверждать это у меня нет пока оснований.

— Но, милый друг, тут нужна последовательность.

— Вот ее как раз у меня и не осталось, — рассмеялся Либкнехт. И тут же резко, словно с вызовом, пояснил — Я, голосующий за кредиты на войну, — последовательно? Да?! Не сумасшествие разве?

— Не будем сейчас об этом, — мягко остановил его брат. — Лучше расскажи, как они орудовали у тебя?

— Да, Карл, — поддержала его Коллонтай. — Любопытен их почерк.

— Русская революционерка могла бы без труда сама нарисовать такую картину… Ну, пришли с грохотом, с криками — пускай все в округе знают, что в Берлине не шутят. Соне приказали стать лицом к стене и держать руки сзади. Когда начали выбрасывать все из ящиков, она не выдержала было. Тогда тип какой-то приставил к ее виску револьвер.

— А дети как вели себя? — спросил Теодор.

— Гельми запротестовал, но дальше слов «Как вы смеете?!» дело не пошло. Еще хорошо, что руки им не скрутили, просто выгнали из кабинета… Ничего не нашли, но предупреждение сделано: мне как бы предписывают держаться лояльно. Но на нелегальное совещание я все же поеду, так? И на другое и третье совещание — тоже? Словом, начинается совсем особая полоса, это надо понять… А пока что, фрау Коллонтай, займемся вашими делами — ведь у вас ко мне дело?

В тот день он ходил хлопотать за нее в несколько мест: выяснил, в какой лагерь отправляют задержанных русских, где находится лагерь и еще много другого.

Прощаясь, Либкнехт взял с нее слово, что в ближайшие дни она к ним придет.

— За вами же, Карл, теперь наблюдают, и вдруг какая-то русская, человек во всех отношениях сомнительный…

— Мой дом открыт, как и прежде, для всех, тем более для друзей, — ответил он независимо и с подчеркнутой сердечностью попрощался.

X

Соня Либкнехт была полна тревоги за Карла, за брата в Льеже, за родителей. Война раскидала членов семьи в разные стороны. Не только собраться всем, но и получить сведения друг о друге не было теперь никакой возможности. Тем не менее в присутствии друзей Соня выглядела жизнерадостной и спокойной.

Дело было, вероятно, в самой ее натуре, в бьющем через край жизнелюбии. Дело было и в том, с каким тактом она вошла в дом Либкнехтов.

Первой жены, Юлии Парадис, Карл Либкнехт лишился три года назад. На руках у него осталось трое детей. Либкнехты и Парадисы были связаны долгой дружбой. В годы, когда складывается характер и формируются взгляды, именно Юлия стояла рядом с Карлом и была поверенной его мыслей.

Но русскую студентку с живыми темными глазами и прелестной кругло головкой, жадную до искусства, политики, социальных наук, студентку, которая, как и многие девушки из России, приехала в Германию учиться, Либкнехт узнал за несколько лет до того, как семью его постигла беда. Нити общности, тяготения протянулись с той и с другой стороны. Со съезда ли в Штутгарте или из Лейпцига, где после выхода его книги «Милитаризм и антимилитаризм» был затеян шумный процесс против него, с курорта ли, где его поразила красота природы, Либкнехт слал ей то открытку с изображением бурлящего водопада, то письмо с отчетом обо всем, что случилось с ним, то просто весточку о себе: жил там-то, провел судебное дело, которое длилось три дня и закончилось победой защиты, вспоминаю о вас. Всегда вспоминаю с симпатией и нежностью.

Так, ступень за ступенью, в жизнь его входило существо, полное молодого очарования и жизнелюбия, полное веры в то дело, которому посвятил себя Либкнехт.

Общаясь с Соней, Либкнехт не позволял себе ни одного неловкого или неточного слова по отношению к женщине, с которой был связан прочными узами. Но и от Софьи Рысс требовалась крайняя деликатность во всем, что касалось его семьи. Все было ему дорого, и ко всему он был очень чувствителен.

Когда Юлия Парадис умерла, когда спустя год после этого зашла речь о том, чтобы женой его стала Соня, она, давая согласие, поняла, что берет на себя очень серьезные обязательства и перед ним — революционером, страстным борцом, и перед его детьми.

Понятия отцовского долга и отцовской любви слились в душе Либкнехта в одно. Оставшись без матери, дети должны были расти так, чтобы другая женщина, войдя в семью, не задела их внутренних прав и не поколебала веру в людей.

Чутьем преданного человека Соня ощутила это с первых дней. Напряженный, ищущий, с пытливой душой Гельми; мягкий, добродушно смотрящий сквозь очки, но при этом остро наблюдательный Роберт; девочка Вера с глазами, горящими интересом ко всем, соединявшая в себе деятельный дух и добросердечие, — все представляло собой мир большой и сложный.

Мир этот был связан теснейшими узами с внутренней жизнью человека, которого Софья Рысс полюбила. Один лишь неверный шаг, сухая фраза, взгляд исподлобья, брошенный на ребят, — и они замкнутся в себе, а в сердце отца останется болезненный шрам.

Казалось, за годы дружбы и близости Софья Рысс узнала Либкнехта хорошо. Но жизнь, в которую она вступала теперь, была несравненно сложнее. Новые отношения требовали особой чуткости и непогрешимого такта, иначе можно было очень многое повредить.

XI

Коллонтай застала в доме Либкнехтов атмосферу доброй семейной дружбы. Бывая в Берлине прежде, она знала и о смерти Юлии, и о вторичной женитьбе Карла. Год назад Софья Либкнехт, которая была моложе его на тринадцать лет, чувствовала себя, вероятно, не так уверенно и в поисках правильного тона с детьми нередко робела.

Но сейчас все осталось, по-видимому, позади. Нетрудно было убедиться, что она заняла свое место прочно и что дети стали ее союзниками. Можно было даже сказать, что это ее дети, хотя она так молода и установила с ними отношения равенства, а не покровительства. При таких отношениях было трудно даже понять, воспринимают ли они ее как мать, или как старшую сестру, или просто как близкого человека, которому полностью доверяют и которому многое поверяют.

Семейная атмосфера Либкнехтов так сильно отличалась от всего, что окружало Коллонтай в эти дни, что сердце ее поневоле сжалось: покинув их дом через час-два, она вновь почувствует подозрительность и враждебность вокруг, опять окажется в гуще нелепых и вздорных слухов.

Даже русские, попавшие в такое же, как и она, тяжкое положение, досаждали ей; Коллонтай чувствовала себя среди них белой вороной. Ей преподносили слухи один другого глупее: русские прорвали на широком фронте австро-германский фронт и ведут победное наступление; в России объявлены политические свободы и все ждут амнистии. Кому-то очень хотелось обелить царскую власть, сделать из нее чуть не защитницу интересов народа. Это удручало и раздражало.

С такою же быстротой распространялись слухи, будто французы панически отступают: еще одно-два усилия, и перед немцами откроется прямой путь на Париж.

Эпидемия шовинистического легковерия нисколько не задела семью Либкнехтов. Здесь ценилось все то, что имело ценность до первого августа: говорили о литературе, музыке и, пожалуй, больше всего о живописи. Топ задавала Соня.

Эта устойчивость интересов могла поначалу показаться странной. Словно мир не сдвинулся со своих оснований и ворота цивилизации не сорваны с петель.

Позже, вслушавшись, Коллонтай уловила как бы вызов всему и всем, сознательное намерение показать, что прежние ценности неизменны. Какие бы мерзости в и творились вокруг, а сознательный человек не отказывается от того, чем дорожил всегда.

Рисовки тут не было, скорее ответ тому хищному и темному, что надвинулось на человечество.

Уже после первых слов Карла — он справился, есть ли у нее новости, и с таким же вниманием и самоотдачей выслушал ее, — после первых минут общения с ним Коллонтай почувствовала, что он такой же, как и в кулуарах рейхстага или на улице, когда поздно вечером они возвращались с того проклятого заседания.

Карл подчеркивал лишь, что ни одной духовной ценности не уступит. Никаких этих модных фраз — «Ах, какая там литература, когда идет такая война!» — от него услышать нельзя было. В этом звучала особая стойкость. Ничего он не собирался отдавать в чужие руки — от жесточайших идейных схваток и вплоть до творений Шекспира и тончайших красок художников.

В его поведении естественность соединялась с какой-то декларативностью.

Обратившись к Гельми, отец сказал:

— Слушай, мой мальчик, я заглянул в твои тетради. Понимаешь ли, ошибок меньше, чем было, но они есть. Надо быть неумолимым к себе. Условие ведь у нас прежнее — ты обязан стать человеком. Условие остается в силе.

— Но война, отец? Все пошло кувырком. В гимназии больше болтают о положении на фронтах, чем о занятиях и уроках.

— А ты пренебреги всей этой болтовней. Не можешь же ты выйти завтра на улицу и во всеуслышание заявить, что война — обман народов и подлость. Ты еще слишком юн, и это дело наше. И мы его сделаем, будь уверен.

— Но как я могу молчать, когда одноклассники мои бредят фронтом, рассказывают друг другу, кто и из какой семьи сбежал тайком на войну!

— Предоставь это им. Для них запах победы и запах крови — одно. Между тобой, моим сыном, и этими буржуазными барчуками целая пропасть.

— Хорошо, ты и, допустим, я, еще кое-кто… Но таких, как они, большинство.

— Пойми же, о мой бог! Ты ученик гимназии, а в гимназии учатся по преимуществу дети тех, кто кричит «Hoch!», машет шляпой, видя колонны солдат, кто жаждет победы… Твой отец не жаждет победы. И миллионы честных людей, пока что обманутых, рано или поздно пробудятся, поверь.