На политзанятиях нам строчили марксизм-ленинизм, диалектический материализм, который как горох об стенку отлетал от нас, потому что все это было так далеко от действительной жизни. Не только физически изнуренные солдаты не понимали этой неразберихи, но и никому, даже более смышленым, она не шла в голову. Прививалась не вера в Родину, в добро, в традиции русского народа, в прошлое России, не говоря уже о религии, которая спокон веков была непременной частью жизни русского народа, — долбилось только одно: овладей диалектическим материализмом и ты будешь неуязвим для врага, будешь как под непроницаемым щитом, и пули и картечь тебе будут нипочем.
Весной 1940 года, то есть через 3–4 месяца после призыва и муштровки, из нас сделали младших сержантов и сержантов. Некоторых отправили в другие части, а многих оставили в Сталиногорске и вручили каждому взвод солдат для продолжения учений. Теперь уже мы подавали команды: «ложись», «вставай», «беги». Мы не были такими усердными, как наши учителя. За это нам попадало.
Сталиногорск в те времена был центром Подмосковного угольного бассейна. После разоблачения Никитой Хрущевым «культа личности» его переименовали в 1961 году в Новомосковск. Когда наш полк стоял в Сталиногорске, это был город бедный, угрюмый, неуютный и полный грязи осенью и весной. В зимние месяцы дул холодный пронизывающий ветер. На главной улице тогда было несколько высоких зданий-коробок, окруженных не то избами, не то домами неопределенного стиля. На всем лежала печать бедности и лишений. Во время войны Сталиногорск был на очень короткое время оккупирован немцами. Но и за это время они сумели затопить угольные шахты. Потом я узнал, что для восстановления этих шахт после войны, или даже еще во время войны, был организован концлагерь. В 1945 году туда отправляли и многих советских военнопленных и остовцев из репатриационных лагерей.
В марте 1941 года из нашего полка отобрали несколько десятков человек и направили в Тулу, где находился штаб корпуса. Туда же съехались сержанты, старшины и младшие лейтенанты из других частей корпуса. Через несколько дней мы поехали в Москву (никто не говорил, куда мы едем, военный секрет). В Москве мы простояли двое суток в вагонах. К нам присоединилось еще около сотни человек, и на третьи сутки мы двинулись на запад. Следующая остановка была в городе Калинине, бывшей Твери. Привезли нас в военный городок, и мы влились в человеческий поток, состоявший из нескольких тысяч подобных нам.
Потом с каждым днем все больше и больше прибывало и сержантов, и офицеров со всех концов Союза. Здесь нам было привольно. Никаких занятий, никаких лекций. Так что мы играли в волейбол, в шахматы, читали, каждый занимался тем, что ему в голову пришло. Большинство из нас пробыло в Калинине около трех недель. Погода была хорошая, но вдруг 4 мая подул холодный ветер и пошел снег. Стало холодно, а у нас уже не было зимнего обмундирования. Некоторых из нас отправляли патрулями по городу в субботу и воскресенье, потому что комендатура не могла справиться с громадным количеством военных в городе. Нам был дан приказ останавливать всех пьяных в военной форме, не взирая на чин. И тут первый раз в моей жизни я увидел размах пьянства среди офицеров (тогда «командиров») всех видов войск.
Останавливали мы многих, в комендатуру отводили немногих и только в тех случаях, когда человек был вдребезги пьян и лежал на тротуаре или под забором. Многие отпрашивались, просили довести их до жилья. Были и такие, что надрались до чертиков и адреса не могли назвать. Помню одного подполковника, вернее то, что он говорил:
— Ребята, я здесь рядом живу. Помогите добраться. Перехватил. Все равно скоро все рухнет. Видите, сколько нашего брата гонят на границу? Не зря. Войны не избежать. Ничего, ребята, пошли.
Такого мне никогда не приходилось слышать, и это было ошеломляюще. Никто нам о войне не говорил такими словами. Видно, подполковник знал много больше, чем мы.
Потом уже в плену я встречал многих, кто был в Калинине, и они говорили, что за предыюньские дни через Калинин прошло 50–60 тысяч солдат и офицеров на формирование новых частей на границе. Мы были слишком молоды, чтобы анализировать обстановку. Офицеры с опытом видели во всем этом что-то другое, чем мы. Или они были больше информированы? Солдат — это пешка, которой манипулируют, управляют, посылают на смерть. Нас отучили думать самостоятельно. Не только нас, а все население страны. За нас думали и, надо сказать, плохо думали, как показали первые дни войны.
Десятого мая одним эшелоном отправили несколько сотен из нас. Куда мы едем и зачем, никто не говорил и, мне кажется, никто не спрашивал. Но разговоров было много. Вернее, было много догадок. Говорили разное, сошлись на том, что мы едем на формирование новых частей. Но куда — никто не знал. Так мы проехали целую ночь с частыми остановками. Рано утром поезд остановился в каком-то лесу. Группами по несколько десятков человек мы выгружались и шли дальше в лес. Через несколько сот метров открылось большое поле и на нем сотни палаток, человеческий муравейник. Для нас уже были палатки. Сколько глаз мог видеть, все пространство кишело военным людом, это был палаточный городок. Скоро стало известно, что мы недалеко от Минска на формировочном пункте. Слухи поползли, что здесь формируют танковые и десантные полки. Недалеко от бесчисленных палаток находились двух- или трехэтажные дома. В этих домах шла отборка в формируемые части. Простых красноармейцев среди нас не было. Это были почти исключительно младшие сержанты, сержанты, старшины, младшие лейтенанты, лейтенанты, младшие политруки.
В основном, как мне показалось, здесь шел отбор в парашютно-десантную дивизию. Из тысячной толпы прибывших отбирали лучших для десантников. Принимали только тех, кто прошел специальную медицинскую комиссию и целый ряд физических упражнений. Может быть, слово упражнения не совсем подходящее. Нас, например, заставляли прыгать с определенной высоты в кучу страмбованных опилок. Надо было приземлиться на ноги и не падать. Доктора принимали каждый по своей специальности, и не все доктора были военные. Вдоль коридора стояли очереди у каждой двери. Здесь же делали анализ крови и мочи. Когда я пожаловался, что у меня бывает боль в области сердца, то меня выслушали три доктора и сказали, что не находят никакого физического недостатка. Установили, что боль давали междуреберные нервы, которые время от времени могли воспаляться. Все требования я прошел: и медкомиссию и физупражнения. В моей анкете везде стояло слово «годен». Анкету нам выдавали в начале, и с этой анкетой каждый солдат шел от одного доктора к другому.
Моего друга Николая Г. не приняли. У него оказалось что-то не в порядке с сердцем. Всех, не прошедших медкомиссию, определяли в другие приграничные части и отправляли группами.
Мне не хотелось расставаться с другом Колей, поэтому я не спешил сдавать анкету. Немного подумав и поговорив с другими, я решил рискнуть, взять новую анкету и попробовать счастья провалить медкомиссию. По глазам был доктор-старикашка, которому было безразлично, кто прошел и кто не прошел комиссию. Да вряд ли он и запомнил меня в лицо среди этой многочисленной толпы. Пошел я с новой анкетой к нему и сказал, что плохо вижу на правый глаз. Это была правда, я уже не мог целиться правым глазом и перешел на левый. Случилось это зимой 1940-41 года. Никто этому не придал большого значения, потому что я был в пулеметном взводе, и стрелять из Максима можно с ориентировкой на левый глаз. Первый раз я сказал глазнику, что стреляю с левого плеча и никаких затруднений нет. Я тогда еще думал, что Коля пройдет комиссию. Теперь мне пришлось говорить, что я был в нестроевой части. Собственно, почти никаких вопросов глазник не задавал. Поставил что-то в анкете и оставил ее у себя. Такое было правило, что если не прошел, то анкета оставалась у того доктора, который не пропустил. Анкета, по которой я прошел комиссию, была в кармане, а та, что не прошел, пошла в нужное место. По правде сказать, прыгать с самолета я тоже боялся.
Значит, все благополучно. Поедем вместе с Колей, куда пошлют. Расставаться с ним никак не хотелось. Он был такой весельчак, пел и играл талантливо на гитаре, и был хорошим другом. Но не тут-то было. Мою первую анкету видели несколько человек из нашей группы, включая старшину, который и доложил об этом политруку. Он только что окончил училище в Харькове и тоже проходил и прошел комиссию в парашютисты. Ему было не больше 22–23 лет. Он сказал, чтобы я дал ему мою первую анкету. А я ее уже порвал и выбросил к этому времени. Он был возмущен и сказал, что хочет поговорить со мной. Пошли мы в лес, подальше от других. В тени деревьев он начал читать мне лекцию. Пугал даже трибуналом. Без сомнения, тогда все было возможно. Миллионы невинных наполняли советские концлагеря. Стало страшно. Набравшись смелости, я ему сказал:
— Товарищ младший политрук, встретились мы с вами не по нашей воле, нас свели обстоятельства. Сегодня мы вместе, а завтра разойдемся и никогда не встретимся опять. Давайте разойдемся по-дружески. Лично вам я ничего плохого не сделал. Я просто боюсь прыгать с самолета и мне хотелось бы не расставаться с Николаем Г., он мой друг.
Не знаю, дошли ли до него мои слова, или он почувствовал, что я испугался трибунала, или еще почему, но он сказал:
— Хорошо. На первый раз пусть пройдет так. Но вместе с Николаем Г. вы не поедете.
Так оно и вышло. На следующий день Николай уехал с группой, не прошедшей медицинскую комиссию в парашютисты. Куда они ехали, им не говорили. Провели мы с ним в разговорах несколько часов. Он пел печальные песни под гитару, планов на будущее не строили. Было грустно. О встрече не мечтали. Я потерял навсегда своего лучшего друга. Пути наши разошлись в разные стороны, и судьба никогда не привела встретиться.
После Калинина и этого лагеря под Минском, в тысячном водовороте людей, съезжающихся и разъезжающихся, в голове зарождались мысли, что это все не напрасно, что за этим что-то кроется, что в этом есть какая-то цель. О войне нам абсолютно ничего не говорили. Мирный договор с Германией был заключен. С кем же тогда воевать? Четких очертаний этих мыслей я не могу вспомнить теперь. Что-то подсознательное копошилось и не находило явного выхода. Никаких обсуждений или споров между солдатами не было. Своих мыслей никто не доверял другому.