— Это наибольшее приближение к тому, о чем ты просил, — сказал дядя, взъерошив Шими волосы. — Книга научит тебя искусству карточного предсказания. Забавляйся!
Шими последовал дядиному совету. Гадание увлекло его — он увидел в нем подобие френологии, обнажение пружин людских поступков за пределами сознательных решений. Они просто совершаются, хочешь ты этого или нет. Все решается до твоего согласия — и все же сохраняется вероятность, что ты изменишь ход событий. Взять Эфраима, этого похитителя всего внимания и света, монополиста дерзости и бесстыдства. Выбирал ли он Эфраима себе в братья? Нет, зачем ему брат, полностью его заслоняющий? Эфраим был просто еще одним внешним проводником несчастья. Но обречен ли Шими всегда прозябать в рабстве у столь несчастливых обстоятельств?
Гадание на картах подошло характеру Шими, и он быстро преуспел в этом занятии. Благодаря своей незаурядной памяти и сосредоточенности он научился быстро вспоминать астрологический смысл любой выпадавшей при гадании карты: например, восьмерка червей предвещала неожиданный визит любимого человека, пятерка треф — предложение, которое невозможно отвергнуть, бубновая шестерка — бурную ссору. Мало кто способен остаться равнодушным к предсказанию собственного будущего, когда оно состоит из неожиданных визитов и предложений, от которых глупо отказываться. В их узком кругу разнеслась весть о его способностях. Все сестры Сони, прослышав о них, стали приглашать его к себе в Спитафилдс и усиленно нахваливать. Дядя Раффи заказал для него визитную карточку:
Избегни беды!
Пусть Великий Шими расскажет тебе о твоей жизни, прежде чем она случится.
Но, как вскоре выяснилось, дядя Раффи ошибся. Гадание служило не предостережением, а безжалостным светом, заранее проливаемым на свершившийся факт.
Мать умерла, и с этим ничего нельзя было поделать. Возможно, в этом был повинен Шими, но это не значило, что он мог бы ее спасти. Он не отказался от гадания, но уже не так верил в свое могущество. Это повторялось в его жизни снова и снова: поколебленное могущество — при могучей памяти.
А потом канул в ночи его отец. Шими ожидал этого, но опять-таки совершенно не мог этого предотвратить. Ожидал, потому что годами замечал, как смотрит отец на обоих сыновей после смерти их матери. Шими не считал, что он видит в них виноватых. Но они были плоть от плоти своей матери, возмутительно живая плоть, тогда как его плоть теперь гнила во тьме. При этих обстоятельствах он был обречен на то, чтобы тоже кануть в темноту. Шими не знал, куда подевался его отец. Возможно, поселился в соседнем районе, изменив внешность. Возможно, завел женщину. Или сам обернулся женщиной. Кто знает, вдруг он тоже примерял материнское нижнее белье?
Дядя Раффи не располагал сведениями о его новом адресе и только пожимал плечами со словами «Мой братец!», которые могли означать все что угодно. Его интерес к Шими постепенно угас. Такая уж это была семейка: проходила минута — и от интереса не оставалось следа.
Шими не исключал, что слеплен из того же теста. С глаз долой, из сердца вон.
— Теперь остались только ты да я, — сказал он Эфраиму.
— Нет, только ты, — поправил его Эфраим.
— Почему? Куда ты собрался?
— Хочу его найти.
Шими такая мысль не приходила в голову.
Но пока что Эфраим никуда не уходил. Достаточно того, что он объявил себя более добросовестным сыном, чем Шими, и пригрозил бросить его на произвол судьбы.
14
Однажды ее выбрали Матерью Года, но пусть она сама об этом расскажет. Ей нужно практиковаться. Она тренирует память с помощью головоломок на планшете, подарке сыновей на ее последний день рождения, но никакие тренировочные головоломки не закаляют вашу память так, как головоломка вашей собственной жизни.
Она просит Эйфорию ее испытать.
— Спроси меня, кто я.
— Кто вы, миссис Берил?
— Не уверена, что ты уловила принцип испытания, Дементьевна.
— Я Эйфория, мэм.
— Вот как? Что ж, Эйфория, раз ты знаешь, кто ты, то зачем спрашивать, кто я?
— Я знаю, кто вы, миссис Берил.
— А я нет.
— Вы…
— Стоп! Я должна вспомнить сама. Видишь свидетельство на каминной полке, между фотографией двух детей, которых я не узнаю, и письмом в рамке, приглашением от лорда-камергера на инвеституру Сэнди — слово, которое я чудом вспомнила; будет еще большим чудом, если ты его поняла…
— Подать вам его, миссис Берил?
— Нет, просто прочти.
— Тут сказано: «Настоящим свидетельствую, что Берил Дьюзинбери удовлетворила экзаменаторов…»
— Ты уверена, что там так написано?
— Да, миссис Берил.
— Удовлетворила экзаменаторов в чем?
— «По программе нравственной науки. В связи с этим ей присуждается…»
— Значит, не то. Придется тебе поверить мне на слово. Я была Матерью Года.
— Ничего удивительного, миссис Берил.
— Сарказм здесь неуместен, Эйфория.
Обвинение приводит Эйфорию в ужас.
— Я от чистого сердца, мэм! Я всегда твержу Насте, какая вы хорошая мать.
— Но она тебе не верит. Я не удивлюсь, если это так.
— Она не видит того, что вижу я, миссис Берил.
— Чего именно?
— Вашей гордости за сыновей и за их семьи.
— Надо полагать, «Союз матерей» разглядел то, что видишь ты, Эйфория. Выношу всем вам благодарность.
Что же разглядел «Союз матерей»?
Предоставим слово ей.
Не знаю, зачем велела этой дурочке искать свидетельство. Это была медаль. Была и есть, знать бы только, куда она подевалась. Какая-то шлюха из дневной телепрограммы назвала меня «примером».
Я еще подумала: примером для кого-то или примером чего-то?
Присуждается в знак признания, говорилось дальше, исключительного вклада, внесенного благодаря моим материнским усилиям моими сыновьями и вносимого до сих пор их сыновьями и дочерями — стараюсь их вспомнить — в политическое, финансовое и культурное процветание страны. Можно сказать, что на самом деле медалью наградили их. Или мою утробу, породившую, если смотреть из сегодняшнего дня, больше министров, чем существует министерств, больше парламентских советников, чем существует парламентских партий, больше генеральных директоров любезных правительству компаний из первой сотни по биржевому индексу FTSE, чем влезает в FTSE, больше смазчиков, чем наберется жадных до смазывания ладоней, одного ведущего независимой радиостанции и двух телевизионных критиков.
Я преувеличиваю, но только ради оживления отмирающего искусства гиперболы. За это — смазывание загребущих ручищ, а не гиперболу — меня наградил медалью Тони Блэр. Повесил ее мне на шею, как венок, как гирлянду из пачек масла, и чмокнул меня в щеку. «В этом есть что-то очень американское», — сказал он со смехом. «Тогда это должно вам нравиться», — парировала я. Он улыбнулся от уха до уха. Но этому выражению нельзя верить: улыбнуться от уха до уха никому не под силу — кроме Тони Блэра. Я не ненавидела его так люто, как мои мальчики. Никто и ничто никогда не могло их сплотить, а Блэр смог. Одного этого хватало, чтобы в него влюбиться или по крайней мере отложить вынесение приговора. Но потом он стал преследовать Тахана, моего младшенького, адвоката по гражданским правам геев, да еще объявил незаконную войну. Тахан никогда ни в чем не бывал прав, хотя я предпочитала его братьям, поэтому я стала сторонницей Блэра. Кажется, это называлось «бэби Блэра», хотя в семьдесят семь лет поздновато так называться.
— У него теплые губы, — доказывала я его хулителям.
— Он сумасшедший, — настаивали те.
— Любой, поцеловав меня, сойдет с ума, — отвечала на это я.
Верю ли я во все это? Как всегда, верю, пока говорю. Верить хоть немного дольше равносильно провалу в фанатизм.
Но я ни капельки не верю в любые речи любого адвоката по гражданским правам, особенно Тахана — неважно, что я питаю к нему нежные чувства. Незаконная война! В отличие от чего?
Мои сыновья не принимали не только самого Блэра, но и медаль, которую он мне присудил. Они возражали против награждения меня за их успехи, как и против того, — что одно и то же — чтобы причиной их успехов объявляли меня. Достигнутое ими достигнуто вопреки, а не благодаря. С этим нелегко было поспорить, но «вопреки», напоминала я им, тоже подразумевает должок. Если ты становишься годным человеком, чтобы улизнуть от матери, то это она придала тебе стартовое ускорение. Я жаждала для своих детей одного, соврала я в своей ответной речи: чтобы они были здоровы и счастливы. Успехи побоку. Стоило им пропасть из поля моего зрения — и я переставала дышать. Меня терзал страх пожаров, дорожно-транспортных происшествий, террора, войны — как законной, так и нет, — болезней, вшей. Ничто не имело для меня значения — только их благо. Пусть выживут — и довольно с меня. Боже, убереги их. Еще истовей твои молитвы за чужих детей, ведь их больше, а значит, больше опасность. Заботе нет конца… И благородная слеза в уголке глаза.
Ну, что скажешь? Разве я не заслужила медаль?
Если ты думаешь — а мои мальчики определенно так думали, — что «Союзу матерей» недурно было бы отчеканить целую связку медалей для армии кормилиц, нянек, сиделок, помогавших их растить, то я попрошу не забывать, что мою семью делали семьей далеко не только пригляд и поддержание жизни; огромную роль играл мой твердый интеллектуальный пример, даже в мое отсутствие. Как ни роптали они на ту небольшую Спарту, которую я им устраивала, в Аркадии они ничего не достигли бы.
Теперь — послание детям их детей: «Поздоровайтесь с прабабушкой — и брысь!» Мое время стоит дорого. Мне нужно внимать звуку, издаваемому пластами моего мозга, минующими друг друга, как корабли в ночи. Один мой муж — возможно, он был просто любовником, мнившим себя мужем, — считал остроумным говорить вместо «возможности» «возмочность». Всюду ему мерещилась моча, настоящий австралиец с пристрастием к шипящим звукам. Очень возмочно, что он все еще живет где-нибудь в Квинсленде в халупе с протекающей крышей и безуспешно пытается вспомнить — теперь-то мочеиспускание происходит у него под вопли боли, — почему упоминание мочи вызывало у него некогда приступы веселья.