Теперь я сама удивляюсь, что уделяла ему время. Что поделать, шестидесятые годы. Мы тогда терпели друг от друга кучу чепухи. К тому же он был довольно хорош собой. Неважные были времена для мужчин, но он был как зеленый побег. Сейчас я думаю о нем — и говорю о нем ради дешевого политического эффекта — как о вонючке. Он, конечно, таким не был. То есть его политические взгляды пованивали, а он сам — нет. Однажды он мне сказал, что никогда не потеет, и я поверила. Само по себе это не причина, чтобы влюбиться, я и не влюбилась, вернее, если и влюбилась, то не вполне. Как любить того, кто скуп на пот? Но и отвращения к нему у меня не было. Правильнее всего назвать то, что я к нему испытывала, проходящим влечением: тогда я не видела в нем мужчину, но со временем могла бы увидеть. Это было не восхищение и не жалость, не тепло и не безразличие, а как бы уважительная снисходительность. Как оказалось, в точности то же самое он питал ко мне. К остальному человечеству, кстати, тоже.
В первый же вечер я ничего не скрыла и выложила обе причины своего стояния на автобусной остановке: во-первых, хотела прокатить Сэнди на чем-нибудь еще, кроме «роллс-ройса»; а во-вторых — ибо даже я была не чужда популярных романтических мифов — в надежде повстречать еще одного Нельсона Манделу.
— И ты своего добилась, — сказал Сирил, показывая мелкие зубы. Шутка? Да. Да и нет.
Мне оставалось только спросить:
— Гожусь я в Винни, которую ты искал на автобусной остановке?
Это был риск. Но мы уже лежали в постели, а с распущенными волосами и с обнаженными плечами я с любой потягаюсь.
— На мой взгляд, — отозвался он, — полезно не возлагать на отношения излишних надежд. Это несправедливо по отношению к женщине.
Меня стошнило бы, окажись рядом тазик. Как эти левые произносят слово «женщина»! Так, словно в этот момент в мире исчезает само это явление — чувство юмора.
Абракадабра, трах-тибидох — ЖЕНЩИНА — сгинь, веселье!
Я бы могла тут же обозвать его набожным святошей и избежать беременности, его спасти от трат, нас обоих — от лишних печалей, но решила истолковать сомнение в его пользу. Кто знает, вдруг при дальнейшем знакомстве он станет лучше?
— По отношению к тебе это тоже несправедливо, — сказала я.
Он как-то странно нейтрализовал свое лицо: наморщил нос, по-лошадиному вытянул верхнюю губу. Я не разобрала, что это: притворное извинение или попытка подавить смешок торжества. Позже до меня дошло, что это было притворное торжество.
Я упомянула чету Мандела в шутку. Но Сирил не был склонен шутить. В жизни не встречала менее пылкого мужчину, который при этом ценил бы себя так высоко. Он был крайне высокомерным интровертом. На его взгляд, от Манделы его отличали не цвет кожи и не степень отваги, а только интенсивность борьбы. Манделе повезло: ему подвернулось великое дело, вот и все. Да, в тюрьме на острове Роббен ему пришлось туго, но восхождение по лестнице лейбористской партии в Кройдоне тоже требовало усилий.
Он приносил мне для стирки свои жилетки. Не лично мне: Поршень Пит обеспечил мне услуги прачки. Когда Сирил прознал, кто платит за стирку его жилеток, он распсиховался. Либо смирись, либо забирай их не такими душистыми, как привык, отрезала я. Это было крупнейшее испытание его принципиальности. Дело было не в том, что я позволяла прежнему любовнику содержать и любить меня. Будь у него хоть капля ревности, он бы не посмел в этом сознаться. Для него было неприемлемо другое: каким-то образом пользоваться «незаработанными» деньгами.
— Чем именно владеет этот твой бывший любовник? — осведомился он.
— Страной, — сообщила я.
— А сколько он платит женщине, которая для тебя стирает?
— Не только для меня, но и для тебя.
— Да, но сколько?
Я не могла не усугубить его страдания.
— Гроши.
— И за это он ждет сексуальных услуг?
— А как же!
— От нее или от тебя?
— От нас обеих.
Не будь я беременна его ребенком, он бы набросился на меня с кулаками.
По моей прихоти — должна же я была как-то его испачкать — мы зачали Пена на куче жилеток.
Он был внимательным любовником. Не страстным, но зорким и учтивым. Можно было подумать, что он вычитал, как все это делается, в учебнике. «Не навязывайся. Уважай партнера. Половые отношения — фундамент здорового общества и поэтому должны пониматься как акт взаимности и сотрудничества». Если вы изъявляли какое-то желание, он очень старался его удовлетворить. Для этого нужно было, правда, знать, чего вы хотите. Называйте меня неблагодарной, но в конечном счете такая почтительность отбивает желание чего-либо хотеть.
Сирил ошибался насчет женщин так же, как насчет всего остального. Не надо чрезмерно возводить в принцип сексуальные отношения. Мужчины, излишне систематизирующие секс, изматывают вас своим вниманием; вы все это время жаждете чего-то другого. Как назвать это «другое»? Думаю, весомостью. Наслаждением от бездумного веса, телесным свидетельством того, что происходит нечто очень важное.
Между прочим, предпочтение, которое я отдавала весомости в ущерб экстазу, изумляло большинство мужчин, с которыми я спала. Они принимали это за податливость, но быстро убеждались, что ошибаются. Эта склонность проистекает не из пассивности, вынуждена я была предупреждать их на случай, если они решат перейти к пощечинам. Придавливающий меня вес мужчины был чисто животной потребностью, вызовом, побуждавшим ответить на давление давлением, — думаю, именно это чувствует лошадь под умелым наездником. Что бы он ни думал, лошадь знает, что при желании сможет его скинуть.
Об одном я сожалею: как редко достигался этот взаимный опыт силы. Даже опрокинутая, пылающая, сжимающая сильными руками их бедра, я чувствовала, как убывает их уверенность. Десятилетие за десятилетием я чувствовала, как она убывает все сильнее, чтобы в конце концов совсем иссякнуть. Уже не могу ссылаться на свой опыт, но могу предположить, что современный мужчина стал совершенно невесомым.
Сирил, по крайней мере — вернемся к нему, — не был наездником. Он вообще не одобрял жестокие виды спорта.
Он оставил меня, как и должно было произойти — я уловила иронию, — ради Винни Манделы. Не буквально ради нее, но все же на бейсбольном стадионе.
— Я не забуду про маленького Пена, — заверил он меня.
— Где тебе, — согласилась я. — Можешь не сомневаться, я не позволю маленькому Пену забыть тебя.
Я была верна своему слову. «Это папа», — говорила я сыну, когда его отец появлялся на телеэкране. А когда папа стал младшим министром в первом правительстве премьера Вильсона, я велела Пену написать ему письмо. «Отлично, папа, — написал он. — Я очень горд, что я твой сын. Эти школьные каникулы я проведу с тобой, жду, как мы будем проводить время вместе». Ждать ответа не полагалось. Через неделю Сирил обнаружил сына с чемоданом у себя на пороге.
Я привезла Пена на «роллс-ройсе» и успела свернуть за угол.
Когда Пену исполнилось четырнадцать лет, я подарила ему одну из жилеток Сирила.
— Ты ее хранила? — спросил он.
— Откуда еще она могла у меня взяться?
— Ты ее хранила из сентиментальности?
— В коробке в форме сердечка? Нет. У меня нет сентиментальных чувств к жилеткам твоего отца.
— Зачем тогда ты отдаешь ее мне?
— Он становится важным человеком. Я решила, что тебе полезно прочувствовать краеугольные камни его идеологии.
— Ты не очень его любишь?
— Не очень.
— Но когда-то любила?
— Нет.
— А он тебя?
— Он социалист. Социалисты любят только друг друга. И то недолго.
— Значит, он и меня не любит?
— Спроси его самого.
Не знаю, задал ли ему Пен этот вопрос. Может быть, он рассказал мне об этом, а я забыла. Я считала своим достоинством умение забывать, когда существовала опасность перегрузки памяти. Отношения между моими сыновьями и их отцами необязательно было хранить на моем мысленном складе. На мой взгляд, достаточно было помнить, что у меня есть сыновья. Но Пен в конце концов разработал метод, как добиться отцовской любви. Он сам стал социалистом.
22
Эйфория, читающая то, чего ей читать не следовало бы, озадачена недостающим сыном. Она знает мистера Сэнди и мистера Пена, слыхала о мистере Тахане. Но о мистере Невилле, бедняжке, чей папочка погиб на войне, никогда не говорилось ни слова. Неужели война трагически погубила младенца Невилла?
Принцесса замечает у нее склонность бездельничать. Находить себе занятия в спальне Принцессы или в гостиной, когда та восседает в кресле: взбивать и без того взбитые подушки, поправлять коврики, сметать пыль с фотографий в рамках — и при этом коситься на хозяйку, как будто ожидая вопроса или набираясь храбрости, чтобы самой его задать. Принцесса не исключает, что сама виновата: не надо было расхваливать красоту Эйфории. Не ждет ли та теперь повторных комплиментов?
— Ты не домработница, — напоминает ей Принцесса. — Ты должна ухаживать за мной, а не за мебелью.
— Вот и Настя так говорит, миссис Берил.
Принцесса приподнимает бровь. Что еще за болтовня одноклассниц? Но на Настю она зла еще сильнее, чем на Эйфорию.
— Нечего ее слушать, — фыркает она.
— Я и не слушаю, мэм.
— Она хочет выскочить за графа, но она приехала из коммунистической страны.
— Я знаю, миссис Берил, — кивает Эйфория.
— Впрочем, кое в чем она права. Я сама слегка коммунистка. Я тоже не хочу, чтобы ты была домработницей. Для этой цели у меня есть то ли испанка, то ли мексиканка.
— Филиппинка, миссис Берил.
— Неважно. Так в чем дело? Тебе не хватает забот со мной? Тебе недостает чтения?