Ему скучно с самим собой. Он не Братец Кролик, пинающий почем зря Смоляное Чучелко. Смоляное Чучел-ко — он сам.
Шими находит в саду Сент-Мерилбон скамейку, садится и закрывает глаза. Для дремы еще рано, но он, видимо, все же задремал. Во сне он слышит голос: «Не могли бы вы мне помочь?» Открыв глаза, он слышит то же самое…
Это происходит не сейчас, а когда он был моложе и сильнее, хотя может повториться в эту самую минуту. При гипертимезии не слишком заботишься о разделении между вчера и сегодня. Шими живет в непрекращающемся настоящем бесчестья…
Рядом никого нет. Он встает и бредет, как навстречу року, в направлении туалета — на безрадостных мысленных гобеленах Шими всегда фигурирует туалет, пускай он не всегда туда успевает, — а потом видит не столько человека, сколько развалину неопределенного возраста и пола в старом инвалидном кресле. Там, где положено быть ногам, скомкано вытертое одеяло, но Шими не удивился бы, если бы ног в кресле не оказалось, как, собственно, и всего остального. Посмотреть внимательнее Шими не осмеливается, потому что боится того, что увидит. Не говоря о том, чего не увидит. Для Шими тяжела сама мысль об увечье, зрелище же обрубков вместо конечностей потрясает его сверх меры. Однажды на Оксфорд-стрит к нему приблизился безрукий-безногий инвалид на роликовой доске, и после этого он не спал несколько недель. Кажется, чем сильнее человек изувечен, тем больше для Шими исходящая от него угроза. Он полагает, что это метафизическая проблема: человек без конечностей опровергает представление об упорядоченности вселенной. Но нет, его страх еще утробнее. Шими сам едва остается целым. Иллюзия целостности для него — единственное спасение от ужаса жизни.
Он не желает знать, насколько крайний случай нездоровья попался ему в этот раз. Он чует тяжелый запах — не то гниющего тела, не то нестиранных одеял. Сам голос, повторяющий мольбу («Я в отчаянии, помогите!»), — это подтверждение жизненного краха. Впадина вместо грудной клетки, порванные голосовые связки, слипшийся зловонный рот.
Шими инстинктивно шарит в карманах в поисках мелочи, но вовремя понимает, что речь идет не о деньгах.
— Что мне для вас сделать? — спрашивает он, все еще не уверенный, кто перед ним — мужчина или женщина.
— Помогите мне с туалетом.
Шими холодеет.
— По-моему, он бесплатный, — говорит он.
Да, он знает, как это звучит.
— Внутрь я могу попасть, но там не справляюсь, — доносится из кресла.
«Не справляюсь!»
Шими гадает, что хуже — помощь мужчине или женщине. Он хочет ограничиться словами, не представляя картинки, но картинка появляется сама собой. Помогать мужчине, решает он, гоня от себя живописные подробности, было бы гораздо хуже.
Я на это не способен, убеждает он себя.
Кто не думает о том, как поступит при крайней необходимости, когда придется явить невероятную отвагу или попросту величайшее терпение? Шими часто об этом задумывается и никогда не сомневается, что даст слабину. А сейчас еще далеко не крайность.
Он озирается в поисках кого-то, кто окажется лучше оснащен для этого испытания, но никого нет, только он, кресло и развалина в нем.
Он почти заставляет себя взяться за ручки кресла, но даже этот контакт для него невыносим. Попросить прощения, решает он, значит сделать только хуже. Еще хуже объясняться, даже если у него найдутся для этого слова.
И раз ничего другого не остается, то…
Вернувшись домой, он видит на автоответчике мигающую лампочку.
Никто никогда не оставляет ему сообщений.
Эфраим, думает он.
Такая мысль не посещала его уже более полувека.
Когда боишься худшего, худшее происходит.
Так всегда говорила мать Шими. Эту мудрость она принесла с самых Карпат. В детстве Шими представлял Карпатские горы местом, где все денно и нощно живут в страхе неминуемого бедствия.
Мать хорошо подготовила Шими к жизни.
Эфраим умер?
«Скончался», — прозвучало немного раздраженно из автоответчика.
«Если это номер мистера Шими Кармелли, то мой печальный долг уведомить вас, что ваш брат мирно скончался во сне два дня назад. Буду признателен, если вы перезвоните и уведомите, тот ли вы человек, которому я пытался дозвониться».
Шими перезванивает, на том конце тоже включается автоответчик. «Да, — говорит он после гудка, — вы дозвонились тому, кому хотели. Но я не знаю, кто вы и откуда звоните. Можете больше рассказать о том, что произошло? От чего умер мой брат? У вас есть информация о похоронах? Буду вам признателен…»
Он тоже раздражен.
Два дня назад. За это время у Эфраима уже остыли конечности. Автоответчики обмениваются предупреждениями.
Старенький компьютер знакомит Шими с электронным письмом, в нем содержится предложение приобрести по дешевке партию виагры.
Но ему нужна не виагра, а корень мандрагоры.
24
«Дело в моих ногах?» — спрашивает себя вдова Вольфшейм.
Она изучает перед высоким зеркалом свои ноги. Лодыжки по-прежнему изящны, пятки аккуратны, подъем к большой берцовой постепенен, таранная кость не торчит. Один знаменитый ювелир обхватил однажды лодыжку вдовы Вольфшейм большим и указательным пальцами и поклялся изготовить в честь этакой прелести ножной браслет. Икры тоже приятной округлости, сильные, но не мускулистые. Выше проявляются обычные проблемы, но она набралась за жизнь опыта, как манить, не приоткрывая, даже тем, что выше. Ни одна женщина в Лондоне не умеет лучше нее садиться и вылезать из автомобиля. Однажды она даже записала видеоролик с демонстрацией этого своего искусства для озабоченных своим возрастом; правда, у нее нет уверенности, что запись кто-то посмотрел.
Для стариков это, наверное, слишком.
Нет, насколько она может судить, с ногами у нее все в порядке, а вот с загадочностью возникли проблемы. Никогда еще ее не оставляли в «Дорчестере» одну, вынуждая самой платить по счету.
Она пережила много личных утрат, отважно преодолевала недуги, но теперь усомнилась, что у нее остаются силы тянуть дальше. Если начистоту, зачем это все?
Но это всего лишь мимолетное колебание. У нее еще найдутся силы. Она из тех, кто заслуживает героизации за свое умение справляться с требовательным возрастом и придавать старению очарования. Старух, цепляющихся за свою красоту, всегда высмеивают, как будто достойнее уступать дряхлости. Но не одно тщеславие побуждает женщин за восемьдесят заботиться о внешности; дело может быть и в эстетической серьезности, в благодарности богам за дарованную некогда красоту молодости, в желании способствовать эстетическому совершенствованию человечества, это может быть актом уважения к тем, кто заботится о внешнем облике всего на свете, проявлением преклонения перед самой жизнью. Далеко не совпадение, что женщины, отвечающие этому описанию, почти всегда так щедро жертвуют на благотворительность. Ибо их жизнью руководит долг.
Такой она и останется до самого смертного часа: будет покупать новую одежду, посещать раз в неделю свою парикмахершу, платить личному тренеру, заботящемуся о ее телесной гибкости и мышечном тонусе, бороться с нежелательными признаками утомления на лице, председательствовать на благотворительных собраниях, пусть и не помня порой, как расшифровываются их аббревиатуры.
Есть и другая причина, по которой она не поддается приступу малодушия. Она думает не только о внуках, но и о своей матушке. Она не единственная на свете вдова Вольфшейм. Правда, старшая вдова Вольфшейм давно забыла о существовании младшей. Ее погруженность в себя другого свойства, чем у дочери. Она сохраняет себя не в целях улучшения мира, а по повелению того же внутреннего демона, который помыкает малыми детьми; ей неважно, доставляет ли она другим удовольствие или причиняет неудобства. Тугой ошейник ее эгоизма неподвластен плоти и разуму. Сгусток несокрушимой воли, весящий меньше годовалого ребенка, старшая вдова Вольфшейм малюет помадой окрестности рта и гордо возлежит в собственной постели посреди собственного дома, имея единственную цель: пережить всех, кого когда-либо знала, хотя никого из тех, кого знала, уже, конечно, не помнит. Она больше не узнает родную дочь, но все равно связана с ней день и ночь благодаря новейшей технологии 4G, доступ к коей обеспечивается огромной клавишей срочного вызова. Срочная нужда возникает у старшей Вольфшейм ежечасно. Она давно уже забыла, кому сообщает, что испытывает голод, жажду, что ей одиноко, хочется подвигаться или помыться. Ее нуждами занимается целая бригада, но только дочь, ставшая неузнаваемой, способна удовлетворять самую важную ее нужду — терзать ту, которую она больше не узнаёт.
Младшая вдова Вольфшейм принимает это как закон природы. Она надеется, что не будет терзать собственных детей, когда настанет ее очередь, хотя подозревает, что все-таки будет. Изредка она выключает телефон, как поступила, пригласив на чай Шими Кармелли. Делая так, она мучается угрызениями совести, боясь, что ее мать, мертвая во всех остальных отношениях, выберет именно этот момент, чтобы совсем умереть. Но должна же у нее быть собственная жизнь! Это тоже закон природы. Немудрено, что она впадает в уныние, когда эта жизнь обходит ее стороной.
При наличии у младшей вдовы Вольфшейм самых убедительных оснований для того, чтобы наплевать на природу, разодрать подушку и по одному запихать все перышки в неутомимый рот старшей, она этого не делает. «Она меня переживет, — часто думает Ванда Вольфшейм. — Возможно, она переживет даже моих внучек, а то и, чем черт не шутит, весь человеческий род». И все же она продолжает отвечать на звонки матери; когда не получается унять волну поношения по проводам, она навещает ее лично и получает все это от лепечущего полутрупа прямо в лицо, в виде слюны.
В Северном Лондоне она не единственная вдова, знакомая с этой изнанкой жизни. Большинство ее подруг так же подключены к своим мамашам, родившимся еще до Великой Войны. Все это описывается языком материнской хрупкости и дочернего долга, но на самом деле может быть завершающей битвой той Войны — между умирающими и уже почти умершими — за последнее дуновение внимания, за последний глоток воздуха, за заключительное слово.