Немного пожить — страница 25 из 47

Шими собрал сумку и сел в поезд.

Дело было в 1959 году. В том году приняли закон о психическом здоровье, о котором он прочел в «Таймс», пока поезд вез его на юг. Закон вызвал у него интерес только по той причине, что в нем отменялось понятие «расстройство нравственности» — термин, на который она набрел в энциклопедии «Британика» в публичной библиотеке Хендона, где изучал психические нарушения, к которым могло бы относиться его постыдное отклонение. «Расстройство нравственности» показалось ему наиболее предпочтительным объяснением. Он даже нащупал шишку нравственного расстройства на своем френологическом бюсте — таковая нашлась за левым ухом. От всякого намека на гендерную неопределенность он решительно отвернулся. В мамины панталоны его засунула не неопределенность, а любопытство. Праздное, непристойное, слабоумное любопытство. Секс сводит с ума всех, особенно подростков. Мальчик с расстройством нравственности может оставаться настоящим мальчиком. Теперь, спустя двадцать лет, он ехал в поезде в Блэкпул и читал в «Таймс» об отмене самой этой категории. Никакого расстройства нравственности больше не было. Значило ли это отмену и того эпизода? Избавлен ли он отныне от маминых панталон?

Как же тогда быть с нащупанной им у себя за ухом шишкой?

Он садился в поезд без малейшего представления о том, где живет Эфраим. В Блэкпуле он никогда не бывал, но по открытке брата с видом курорта не в сезон, с трамваем на безлюдном променаде — не ирония ли само это приглашение, хотел ли Эфраим на самом деле приезда брата? — ему представлялся заброшенный старомодный курорт, обдуваемый негостеприимным ветром Ирландского моря. Шими считал, что найти брата не составит труда, достаточно будет расспросить встречных. Есть ли во всем Блэкпуле хотя бы еще кто-то, похожий на Эфраима? Наверняка он знаком всему городу.

Насчет ветра он не ошибся. А вот отыскать брата не вышло. На его вопросы люди только качали головами. Эфраим Кармелли? Имя звучало по-клоунски. Некоторые советовали обратиться в цирк под Башней.

Он нашел пансион, где были строгие правила: до десяти утра очистить помещение, назад возвращаться не позднее одиннадцати вечера, и чтоб никаких посетителей. И это люди называют отпуском? К своему удивлению, Шими сразу заскучал по Литтл-Стэнмору.

На променаде к нему пристали две девушки в цветастых платьях. Он не понял их выговор и мог неверно воспринять их намерения. Но они взяли его за руки с двух сторон, как будто они его сестры, и попросили отвести их к нему в отель. Он предположил, что им просто захотелось согреться, и предупредил их, что место, где он остановился, правильнее называть не отелем, а исправительным учреждением. Они ночевали в похожем месте, поэтому поволокли его в дюны. Там он лежал между ними на сыром песке, дрожа в их объятиях; когда все кончилось, он сказал спасибо. Они в ответ, мажа губы, добродушно посмеялись над его учтивостью. Она так их поразила, что оставалось предположить, что там, откуда они приехали, не принято выражать признательность. Его похвала осталась без ответа, чему он не удивился: им было не за что его благодарить.

Такой вариант втроем пришелся ему по нраву, избавив от многих терзаний. Удвоенное усердие поглотило все его внимание и освободило от страха произвести неверное впечатление. Никакой ответственности он перед ними не испытывал, как и необходимости притворяться тем, кем он не был. Он спокойно принял тот факт, что сразу на двух его не хватит.

Потом он угостил их жареной картошкой. Прощаясь, они целомудренно расцеловали его в обе щеки. Возможно, одна даже бросила напоследок: «Давай без обид».

В целом опыт оказался недурен. Он надеялся, что оставил о себе не самое плохое впечатление. Правда, сам он остался с чувством уныния, с ощущением, будто промозглый ветер заморозил что-то у него внутри. Не сердце, не душу — до этого не дошло. Что-то другое, что-то такое, для чего не было названия. Здесь я мог бы хорошо провести время, но не сложилось, думал он.

Или в его случае ЭТО и было хорошим времяпрепровождением.

Назавтра он увидел их на променаде в обществе другого мужчины. Они помахали ему в самой дружелюбной манере. Он помахал им в ответ и понадеялся, что в этот раз нашелся мужчина с номером в отеле.

Не придумав, чем еще заняться, он воспользовался тем, что не было дождя, и прогулялся до Южного пирса, где, рассеянно глядя вокруг, увидел вдруг по-цыгански размалеванный фургон с надписью:

ВЕЛИКИЙ ШИМИ: ГАДАНИЕ НА КАРТАХ

ПРЕДСКАЗЫВАЮ БУДУЩЕЕ

26

Вот что он помнит о том дне:

Постукивание качающихся на воде досок пирса.

Щели между досками, в которых сереет море.

Ребенок, плачущий над выроненным мороженым.

Удары пулек по мишеням в тире.

Звон монет, выплюнутых торговым автоматом.

Смех механического клоуна.

Выкрики человека, призывающего прокатиться на пляжу на осле.

Пикирование чаек.

Злобно расползающиеся клубы угольного дыма.

Закутанные в шали женщины.

Карусель со скачущими раскрашенными лошадками.

Строй пустых шезлонгов, хлопающих брезентом.

Афиша с рекламой шоу радужных попугаев.

Киоск, торгующий леденцами.

Мужчина, жалующийся, что не может ничего разглядеть в телескоп.

Женщина, отвечающая ему: вечно у тебя ничего не выходит, дай я посмотрю.

Вонь спитого чая и пролитого эля.

Машущие ему девушки.

Вопрос: когда они махали ему в прошлый раз, вчера или позавчера?

Его уныние.

Два гвоздя, торчащие из досок у него под ногами.

Вопрос: к чему приколочены доски?

Его шаткое равновесие.

Хочется кому-нибудь пожаловаться.

Хочется очутиться где-нибудь еще.

Фургон.

Надпись на фургоне.

То, что он смешон.

Знакомое ощущение — то же самое он чувствует, когда слишком долго скребет себя под душем: что от него утекает само время, что он выходит из-под душа не тем, кем под него встал.

Чувство глубокой неудовлетворенности собой из-за неспособности преодолеть абсурдность случайности. Он привык разворачивать каждый день так, словно у него в руках может прогреметь взрыв, хуже того, что там может оказаться что-то — оскорбительное письмо, чья-то выпачканная одежка, собачье или его собственное дерьмо, — после чего ему придется чесаться до конца своих дней. То же подозрение посетило его там, в незнакомом и притом таком знакомом измерении.

Что же это было, чего он наконец дождался? Он вляпался в свое собственное будущее — только и всего.

Запах яблока в карамели.

Первые капли дождя.

Две чайки, дерущиеся из-за хлебной корки.

Эфраим с головой, обмотанной тряпкой…

И желание ничего больше не помнить.


Встреча прошла из рук вон плохо.

Эфраим сказал ему, что купил фургон у цыганки.

Глядя на перевернутый аквариум на столе, Шими фыркнул. С чего он взял, что это была цыганка? Она что, дала ему веточку волшебного вереска?

Я встретил ее на собрании «Анонимных алкоголиков».

Ты алкоголик?

Почему бы нет?

Ты заманил меня сюда, чтобы об этом сообщить?

Я тебя не заманивал.

Ты прислал открытку.

Я не думал, что ты приедешь. Но раз уж ты здесь, тебе нелишне узнать еще и о том, что я гомосексуалист.

Шими снова фыркнул. По-твоему, это весело?

Я нахожу в этом иронию.

Почему? Потому что гомосексуалистом должен был оказаться ты? Чтобы быть голубым, не обязательно быть маменькиным сынком, Шими.

Плеск волн.

Раскачивание пирса.

Ветер треплет брезент цыганского фургона.

Мне все равно, кто ты, Эф. Просто верни мне мое имя.

Для чего? В чем вред? Я направил на твое имя луч света. Считай это похвалой.

Так вот для чего ты меня позвал — показать, что еще ты у меня забрал? Разве тебе мало похищенного у меня раньше?

Ты о чем?

Сами знаешь. О фокусах. О моей веселости.

Твоя веселость?!

О войне. О нашем отце. О нашей матери. О воздухе, которым я дышу. Бог знает, о чем еще.

Эфраим качает головой. У тебя осталось еще что-нибудь, Шим?

Этот вопрос отдается эхом: У тебя осталось еще что-нибудь, Шим?

Запах мелких морских брызг.

Запах кошачьей мочи.

Запах разлагающейся матери.

27

На автоответчике его ждало единственное сообщение — с датой, местом, временем погребения. Кем бы ни был Эфраим все эти годы, завершалось все это кремацией в Северном Лондоне. Давненько Шими не присутствовал на похоронах. У Шими больше нет сил присутствовать на церемониалах смерти. Когда придет его время, он умрет — довольно и этого. Ему знаком крематорий — какое кладбище, какой крематорий в Лондоне ему незнакомы? — и он полагает, что там не важна религиозная принадлежность. Хоть это приносит облегчение. Их мать похоронили по религиозному обряду — невыносимо гнетущему и звучному. Умри иудеем — и пробудешь мертвым дольше самой вечности. Лучше шалить с Иисусом в ожидании встречи со своими любимыми в цветущем саду, думал он, — хотя этого он для Эфраима тоже не хотел бы.

«Моя родня!» — услышал как-то раз от Шими отец после того, как у них погостили две мрачные сестры матери.

«Они тебе не родня», — возразил отец.

«Кто же тогда моя родня?»

«Нет у тебя никакой родни. У тебя есть твоя мать и я. Хочешь принадлежать еще к кому-то, потрудись о них узнать».

Это был хороший совет, только Шими ему не последовал.


Он садится в автобус, едущий в северном направлении, но сходит раньше, чем следует. Он хочет дойти до крематория пешком. Хочет немного погрустить наедине с собой, для этого прогулка годится в самый раз. На нем самое тяжелое его черное пальто и лучшая его фетровая шляпа а-ля Никита Хрущев — мягкая, с опущенными вниз полями, угрожающе ироничная, хотя он сейчас вовсе не в том настроении. Кому угрожать? И где тут ирония? Ему подошла бы блэкпульская погода — холодная, угрюмая. Он рад за Эфраима. Нет печальнее похорон, чем когда светит солнце. Бесчестить Эфраима ложным трауром по нему он тоже не хочет. После двух бессонных ночей он позволяет Эфраиму снова переместиться в свое про