Немного пожить — страница 26 из 47

шлое.

Так Шими поступает со всеми, кроме себя самого. Оплакав их, он отодвигает их в сторону.

При этом он знает, что при виде гроба потеряет самоконтроль. И готовится к этому, внутренне напрягаясь. Надеясь, что не уронит своего достоинства.

Еще он надеется, что неподалеку будет писсуар. После долгой жизни, полной потерь, он знаком со всеми лондонскими кладбищами и колумбариями, но никогда еще ему не приходилось классифицировать их с точки зрения близости удобств. Не прятаться же за куст! Он бы не смог облегчиться в присутствии мертвецов.

Перед часовней больше народу, чем он ожидал. Он опасался, что никто не придет и что бедный холостяк Эфраим покинет этот мир неоплаканным. Но нет, либо он пришел не вовремя и попал на чужие похороны, либо по Эфраиму очень даже есть кому лить слезы. Его, правда, не устраивает недостаточно строгая одежда провожающих умершего в последний путь. Нынче немодно перебирать с формальностями. Мы славим заурядность жизни прямо сейчас, перед самым ее завершением. Для этого сгодится любая возможность. Ни черных костюмов, ни галстуков. Смерть — еще не повод расстаться с любимыми кроссовками.

Толпа разбухает с каждой минутой. Никого в ней не узнавая, Шими еще глубже уходит в себя. Кого бы он хотел здесь увидеть? На одно мгновение полностью оторвавшись от действительности, он воображает, что появился его отец, надеющийся на примирение с сыновьями. Он забыл, как к нему обращался. Отец, папа, папочка? Но он быстро приходит в себя. Неважно, как он называл отца. Откуда он здесь возьмется? Только представить, до чего он стар! Шими сам ужасается своему возрасту в те дни, когда не слышит эту жуткую цифру от медсестры или педикюрши, хвалящих его за моложавость. Неужто он настолько стар? Как он выжил под такой лавиной лет?

Бедный Эфраим — он ведь должен был чувствовать то же самое!

Но у бедного Эфраима была, похоже, куча друзей. Это люди всех возрастов, всех классов, всех цветов кожи и, как додумывает Шими, гневно сопя, всех сексуальных ориентаций. Он никого не узнает. Когда тебе девяносто, похороны — уже не место для возобновления дружбы. Достоинство этих похорон в том, что его тоже никто не узнает.

Катафалк еще не прибыл, поэтому все вполголоса беседуют. Знакомые собираются в группки, пожимают руки, обнимаются. Это новомодные поверхностные объятия, аналогичные равнодушному «как дела?». Две пары обнимаются более прочувственно, со слезами на глазах. Одна женщина смотрит в небо и курит электронную сигарету. До Шими доходит, что он ошибался, считая, что останется здесь неузнанным. На него исподтишка показывают пальцем, шепча: «Это брат Эфраима, Шими»; есть, правда, и такие, кто знал Эфраима под именем Шими и считает поэтому, что это он — Эфраим. Но все безошибочно называют степень родства: брат. Не исключено, что под конец их внешнее сходство стало еще сильнее.

Шими спохватывается, что нервно перебирает ногами по гравию, как лошадь перед скачками. Ему не терпится, чтобы церемония началась — и завершилась. Зря он не пригласил вдову Вольфшейм — за компанию и для поддержки. Та, по крайней мере, оделась бы правильно.

Мужчина среднего возраста, беспрерывно трущий себе рукой рот — наверное, чтобы не кривился, — неожиданно не отводит взгляда при виде любопытства Шими. Шими наклоняет голову. Хочет ли он, чтобы тот подошел? Что ж, пусть подходит. У незнакомца симпатичное круглое лицо — по мнению Шими, такие обветренные лица бывают у садовников; на щеках красные пятна, глаза слезятся; может статься, он поведает, как Эфраим прожил последние годы и от чего умер. Похоже, здесь все знают больше, чем Шими.

Краснолицый подходит и крепко жмет ему руку. Он не спешит с разговором, как будто слова могут быстро смениться слезами.

— Как много народу! — все же удается ему выдавить.

— Да, я рад за Эфраима. Я его брат, Шими.

— Так я и думал. Я Марк.

Шими пытается угадать его возраст. Пятьдесят? Кем он приходился Эфраиму? Любовником? А может, был простым помощником, допустим, ухаживал за садом?

— Кто вы, Марк? — решается он спросить. Хватит пятиться! — Простите, но я потерял связь с Эфраимом. Я не видел его столько лет, что уже не сосчитать. Не знаю, где он жил, была ли у него семья. Я даже не знал, что он жив.

— Уже нет.

Шими отшатывается, как от удара.

Очень хорошо, вот и наступила ясность. Зря он сомневался, знают ли люди, что у Эфраима был брат. Конечно, знают. И, конечно, они невысокого мнения о таком брате, как Шими. Вдруг — хотя почему вдруг, так оно и есть! — это потому, что сам Эфраим был невысокого мнения о своем брате Шими. Шими озирается, проверяя, какими глазами на него смотрят. Уж не злодей ли он? Шими Непрощенный. Заслуживает ли он такого вердикта?

Он не намерен раскисать. Он ни в чем не виноват. Они просто разошлись. Если можно вести речь о вине, то они должны ее разделить. Правда, Эфраима уже нет, и положенную ему часть вины на него не взвалить. Ответственность несут живые.

Что ж, он готов.

— Вы друг Эфраима, Марк? — спрашивает он. Дальше следует трудно формулируемый вопрос: — Или вы… семья?

— Можно сказать, что я то и другое. Он и мой отец были очень близки. Эфраим обращался со мной как с сыном.

Очень близки. Шими обдумывает услышанное. Уж не завидует ли он тому, что у умершего брата был друг, неважно, какого свойства была эта дружба? Кто вместо такого Марка придет на похороны самого Шими и скажет: «Мой отец и почивший были очень близки»? Повезет, если это будет педикюрша.

Но что значит это «очень близки»?

— А ваш отец…?

— Умер несколько лет назад.

— Мне очень жаль.

— Спасибо. Но все эти вопросы… Вы действительно вообще ничего не знаете о жизни Эфраима?

Подтекст понятен: неведение Шими постыдно.

— Ничего. Только про Блэкпул.

— Ну, то было очень давно! — Марк качает головой. — Вам следует знать, что мой отец и ваш брат познакомились в тюрьме.

Собравшиеся застывают: прибыл катафалк. Шими отворачивается. Не может он смотреть на гробы. Он не смотрел на гроб матери. На Марка он тоже не хочет смотреть, потому что ему больно видеть его горе. В этот момент ему не нужна новая шокирующая информация.

Он опускает глаза и поддевает носком ботинка камешек.

— Мы можем поговорить потом? — спрашивает он, поднимаясь по ступенькам часовни.

— Я с радостью, — отвечает Марк.

Зачем? Чтобы обвинить брата отцовского друга в нравственных преступлениях?

Часовня уже набита битком. Правила требуют, чтобы близкие почившего — самые безутешные — сидели в первых рядах. Но Шими никто не приглашал примкнуть к числу самых безутешных, а сам он не намерен протискиваться ближе к тем, о чьих отношениях с его братом лучше не гадать. Будь у Эфраима семья, они бы непременно его позвали. Так что даже если семья имеется, он вряд ли им нужен. Огорчаться ли ему из-за этого оскорбления? Да, но при всем огорчении он признает, что не имеет права сидеть в первом ряду. После стольких лет молчания — не имеет. Он как старший должен был отыскать Эфраима. Он же предоставил его судьбе. Господи, тюрьма! Он мог бы это предотвратить. Или по крайней мере навещать брата в заключении.

Когда он перестает озираться, свободных мест уже не остается. Двое встают, готовые уступить свои места старику. Но он предпочитает стоять сзади.

Тюрьма.

Мало всего, что навалилось на него в этот страшный день, так он должен чувствовать еще и стыд? Стыд — его привычное состояние, но не стыд тюрьмы. Он не знает никого, кто отбывал бы тюремный срок. Никогда не разговаривал с сидевшими. Кто-то, может, и принял бы его с виду за закоренелого русского рецидивиста, но тюрьма для Шими равна бесчестию. Его бедные родители, как бы к этому отнеслись они? Их давно нет в живых, но это неважно. Стыд может преследовать и мертвых. Неужели он будет теперь преследовать Эфраима? Когда-то он снисходительно ухмыльнулся в ответ на предупреждение Шими, что выдавать себя за гомосексуалиста значит рисковать арестом. Шими всегда избегал риска, не то что Эфраим, бесстрашно разгуливавший по высоко натянутой проволоке.

С братца сталось бы польститься на пошлую романтику заключения. Шими нетрудно было представить его декламирующим под окнами тюрьмы «Вормвуд Скрабс» «Балладу Редингской тюрьмы» Уайльда и целующимся с Альфредом Дугласом[18].

Страшащегося любого риска Шими посещает мысль: что, если все собравшиеся — его тюремные приятели? Старые каторжники, надзиратели. Эфраим всегда пользовался популярностью. Всех немедленно пленяла не сходившая с его лица веселая гримаса. Шими представляет его в камере — тасующим и раздающим карты, предсказывающим сокамерникам будущее и заставляющим их хохотать. «Когда я выйду, Эфраим? — Ты? С такими преступлениями не выходят. — Ты видишь это по картам? — Карты говорят, что тебе надо потуже затянуть пояс штанов, старый развратник!»

Что за мысли, Шими?!

Если разобраться, то все это беспочвенные домыслы. Вокруг незаметно стариков. Шими силится представить Эфраима на смертном одре, стариком, как он сам. Кроме него, здесь нет людей, чей возраст позволил бы опознать в них спутников жизни Эфраима. Разве что все вокруг — потомки тех, кого Эфраим любил. Вроде Марка, довольно приятного человека, не возражающего пообщаться с Шими, но не скрывающего своего презрения к нему.

Вся служба проходит мимо внимания Шими. Это как в школе: он не способен сосредоточиться на словах, которые слышит. Учителя называли это рассеяностью. Они кидали в него мелки и тряпки, но он и этого не замечал, так увлеченно глазел в окно. Они называли это мечтательностью, сам он считал, что у него своя скорость мышления. Ему на память приходит стихотворение Альфреда Хаусмана: они читали его в классе, и с тех пор он не мог выкинуть его из головы. Класс давно перешел к другому стихотворению. Зачем Шими догонять остальных?

Колокол у нас на башне/Гулко бьет всю ночь,/Значит, горечи ужасной/Мне не превозмочь.