ть. По обеим сторонам от аллеи поблескивают таблички, отмечающие места, где был рассеян прах чьей-то матери, отца, брата, сестры. Слева отдельная, вдвойне скорбная территория — для сыновей и дочерей. Есть еще одна, маленькая и невыносимо печальная — для младенцев. Она похожа на заброшенную детскую площадку: куклы, плюшевые мишки, открытки прислонены к урнам или разбросаны по земле. Такое впечатление, что этот беспорядок — следствие урагана. Стихия не пощадила самых беззащитных.
Шими не сворачивает с главной аллеи, он жадно втягивает сырой запах листвы. Мысль о возвращении к природе успокаивает его, но ненадолго. Что, если к сынам природы нельзя отнести его?
Выходя через готические арочные ворота на дорогу, он видит старушку, присевшую неподалеку на заросшую мхом скамейку. Кстати, о природе: старый человек на покрытой мхом скамейке выглядит порой так, будто вырос прямо здесь. Но к старушке это не относится. Судя по бдительному виду, она не меньше Шими враждебна всякой зелени. На чьи похороны она пришла — Эфраима или следующего в очереди? В часовне он ее не видел. Из этого, правда, ничего не следует: в часовне он много чего не видел и не желал видеть. Она не выглядит инвалидом, хотя рядом с ней стоит инвалидное кресло. Она приветствует Шими кивком, тот инстинктивно пятится. У него неважный опыт обращения с инвалидными колясками.
Вдруг она знает об этой его особенности? Она встает и приветственно машет своей палкой. Кажется, она твердо стоит на ногах.
— Мистер Кармелли! — зовет она. — Сделайте милость, ответьте, я права? Вы — брат?
Ее высокомерная манера, властный тон, величественность позы — все вместе придает ему уверенности. Перед ним не живая развалина, просящая помощи, которой он не способен оказать. Совсем наоборот. На сей раз живая развалина, до последней косточки, до последнего сухожилия — он сам. В старухе есть что-то от сивиллы, стоящей у входа в свою пещеру, чтобы отпугивать живых и защищать мертвецов. Сколько тайн она хранит? Почему она так уверена, что он — брат Эфраима?
При его приближении она садится. Ему не положено считать себя ровней ей. Как будто повинуясь ей, на спинку скамейки садится грач. Ей на колени падает лист. Женщина поднимает голову, как будто с намерением пристыдить обронившее лист дерево. В этот момент выглянувшее было солнце опять прячется за тучами. Со стороны стоянки шествует африканка, ведущая тигра. Нет, это не тигр, хотя Шими невдомек, почему бы нет. Ее узкое платье варварской племенной расцветки придает бесцветному кладбищу красочности.
Шими легко пасует перед властностью, даже не имеющей сверхъестественной поддержки.
— Действительно, я брат Эфраима Кармелли, — произносит он, как подозреваемый, решивший сознаться.
— Кем же еще вам быть! На вас отметина.
— Какая отметина?
— Печать Кармелли. Про нее говорил Эфраим.
Шими донельзя смущен.
— Придется вас просветить, — продолжает старуха. — Подозреваю, больше это некому сделать. Вы на него похожи, вот что я имею в виду.
— Вы его знали?
— Еще бы мне его не знать! Иначе зачем я бы здесь оказалась? И как бы я тогда заметила ваше сходство?
— Если вам хотелось быть оригинальной, то у вас получилось. Я не знал, что мы похожи.
— Такое бывает, когда не можешь заглянуть в глаза самому себе. Подойдите ближе. Еще ближе. Да, я смотрю вам в глаза и вижу то же, что видела в его глазах.
«Что будет дальше? — думает Шими. — Не выклюет ли мне глаза грач? Не исцарапает ли меня ногтями африканка? Не настал ли, наконец, момент, когда разверзнется земля, чтобы исторгнуть весь скопившийся пепел?»
Он берет себя в руки, старается, чтобы голос не дрожал.
— Я тронут тем, что вы видите во мне кое-что от моего бедного брата. Значит, частичка его продолжает жить. Хотя я, признаться, удивлен. Что именно от Эфраима вы видите в моих глазах?
— Вам придется потерпеть, пока я подберу слова. Эйфория, мой тезаурус!
— Да, миссис Берил, — говорит африканка, но никакой передачи книги не происходит. Он провалился в потусторонний мир?
С целью описать то, что она видит в глазах Шими, старуха закрывает свои глаза.
— Напускная храбрость, маскирующая скорбь, — довольно произносит она наконец. Выглядит это так, словно она прошла испытание, которое устроила сама себе.
Шими тоже не спешит с ответом.
— И что же? — спрашивает она. — Вы намерены удостоить комментария мое описание?
Шими вздыхает. Ему самому пригодился бы тезаурус.
— Насчет скорби не знаю, но насчет храбрости скажу, что ее у меня нет. Как видите, я перед вами дрожу. Перед вашей сопровождающей тоже.
— Сопровождающая? С ней все в порядке. Это он о тебе, Эйфория. Так что выше голову. И не хватайся ты за это чертово кресло! Пусть катится, куда хочет. Я тебя предупреждала: не бери его! Что до вашей храбрости, мистер Кармелли, то мне не престало спорить о ней с вами. В вашем возрасте положено в себе разбираться. У Эфраима храбрости было сразу на вас двоих. Он смело глядел вперед при любых невзгодах.
— Благодарю вас.
— За что? Моя похвала ему — не комплимент в ваш адрес.
Грач не выдерживает ее суровости и вспархивает со спинки скамейки.
— Это благодарность от его имени, — объясняет Шими.
— От чужого имени нельзя ни благодарить, ни просить прощения.
Шими подавляет вздох. Денек грозит затянуться.
— Я доволен, что им восхищались, только и всего.
— Разве сами вы не испытывали перед ним восхищения?
— Не в должной степени.
— Вы были близки? Спрошу по-другому: вы считали себя близким ему человеком?
Шими слышит то, чего она не произносит: что сам Эфраим не считал себя близким Шими человеком.
— Не настолько близким, как следовало бы.
— Чья это была вина?
Обязан ли он отвечать?
— Моя, — тем не менее признается он. — Всецело моя.
— Слишком быстрый ответ.
— Я считаю, что было так.
— А он так не считал. Он говорил, что не должен был вас покидать.
— Он меня не покидал.
— Сядьте! — приказывает она.
Он садится, но не слишком близко к ней.
Она странно на него смотрит, как будто он свалился с дерева.
— Напомните мне, что вы говорили…
— Что Эфраим меня не покидал. Он делал другие вещи, но не это.
— Возможно, вас подводит память.
— Я не настолько везучий.
— Подождите, в конце концов вы все забудете. — Не дождавшись его реакции, она продолжает: — Теперь-то вы чувствуете, что он вас покинул?
— Как же иначе? Младший брат не должен умирать раньше старшего. Хотя это, конечно, заблуждение.
Ее лицо вытягивается, почти как его. Это обозначает скорбь, хотя он не предполагал, что она способна скорбеть. Умеют ли эти серые, как небо в шторм, глаза проливать слезы? — Понимаю вас, — говорит она. — Их уход бывает ужасен. Не всех, но некоторых. Есть такие, чьего ухода ждешь не дождешься.
— Надеюсь, у вас нечасто бывали основания для таких ожиданий.
— Это намеренная дерзость?
— Ни в коем случае. Не в большей степени, чем с вашей стороны.
Он считает смелостью то, что дает отпор старой собеседнице — неважно, что и сам он стар.
— А вы грубее, чем он, — говорит она.
— Я изображаю нахальство, коим не наделен. По природе я донельзя уважительный.
— Значит, мать повлияла и на вас? С Эфраимом у нее получилось: она сделала из него человека, умевшего нравиться. Это был мужчина, так и норовивший подольститься к женщине. Вы такой же?
— Такой же, даже в большей степени. Но с ним у нее получилось лучше: он не хотел стать ей. Он только хотел ее защитить.
— Она нуждалась в защите?
— Постоянно.
— От чего?
— От всего.
Она молчит, как будто знает, как все это было. Ей самой определенно не нужна защита ни от чего…
Ему хочется унести отсюда ноги. Но это постоянное желание сбежать и превратило его в того, кем ему так не хочется быть. Он мог бы удрать от этой старухи и обойтись без ее расчетливой снисходительности — но для чего? Чтобы в одиночестве вернуться домой и там лицемерно оплакивать Эфраима? Что это даст? Почему он раз за разом выбирает не знание, а неведение?
— Позвольте осведомиться, — нарушает он молчание, набравшись смелости остаться подольше, — об обстоятельствах вашей дружбы.
— Обстоятельства нашей дружбы! — она запускает пальцы себе в волосы, чтобы еще больше их распустить, и смеется смехом великой герцогини. — А мой сын еще обвиняет в официальности меня! Расслабьтесь, молодой человек! Вы спрашиваете о степени нашей близости?
— Я бы никогда не посмел спросить об этом.
— А вы спросите. Я давно отбросила стыдливость. Вы должны поступить так же: мне тоже надо кое-что у вас узнать. Да перестаньте вы тревожиться! Самый простой способ ответить вам, во всяком случае в данный момент, — это сказать, что я прихожусь матерью Невиллу Дьюзинбери, если это имя что-то для вас значит.
— Боюсь, ничего.
— Действительно, с какой стати? Я уже не уверена, что оно что-то значит для меня самой. Но вашему брату оно было далеко не безразлично.
— Он дружил с вашим сыном?
— Он дружил со мной. А моего сына он спас.
Книга вторая
1
Они сидят в Риджентс-парке за восьмиугольном столом и пьют чай из бумажных стаканчиков. Ее колени укрыты одеялом. Она под сильным впечатлением от голубизны неба, от грозно надвигающихся на солнце острыми кинжалами темных туч, в последний момент решающих пощадить светило. Солнце протянет еще денек. Он, как она замечает, не смотрит ни вверх, ни вокруг себя. Не исключено, что мир для него — это квадрат, края которого заканчиваются там, где заканчивается он сам.
Зато руки у него на диво неподвижны для человека такого возраста. Она немного расплескивает свой чай, он — нет.
— Вы уж простите меня за то, что я вас подкараулила, — говорит она. — Мне пришло на ум — то есть на то, что еще осталось от ума, — что вы можете не захотеть подойти.