— Нет, — не соглашается Шими, качая головой. — До ненависти не доходило. Скорее это было восхищение.
Не кривит ли он душой? Он напрягает слух, внимая прошлому. В изгибах коридоров лет звучит песня. Он прячется в бомбоубежище, неуклюжий и полный стыда и ненависти к людскому запаху, и щупает шишки на фарфоровой модели человеческого черепа. Люди смеются, но не над ним. Они смеются и хлопают Эфраиму, марширующему перед ними взад — вперед с деревянным ружьецом на плече и распевающему песенку. Вспомнит ли Шими эту песню? Он до предела напрягает память. Будь его мозг фарфоровым, он бы треснул от такого насилия. Но его старания не напрасны, если обрывки песни запали в память, Шими их вспомнит, как это ни больно. Сейчас в коридорах лет, в гулком тоннеле, куда спускаешься по щербатым ступенькам, в душном бомбоубежище, раздаются слова: «Это армия, мистер Джонс!» Эту песенку они распевали вдвоем, как маленькие солдаты, чтобы порадовать мать. Своя, семейная песня. И вот ее горланит на весь мир бесстыжий охотник за популярностью, милашка, похититель того, что предназначено для приватного исполнения, — Неутомимый Всеобщий Любимец Эфраим!
Что ж, раз основополагающие требования подразумевают свободные излияния, то он признается Берил Дьюзинбери, как ревновал Эфраима за то, что тот развлекал борющуюся Британию.
Слушая его, она закрывает глаза. Это позволяет ему лучше рассмотреть ее лицо. Раньше он не замечал глубины борозд на ее лбу и теперь не прочь бы его пощупать, применив свое умение френолога. Не замечал он и того, что морщины на ее лице — это не переплетающиеся письмена опыта, счастливого или неудачного, а вертикальная пахота, высохшее русло былых вольных ручьев. Раньше он не мог вообразить, что она способна лить слезы, — а что, кроме слез, может оставлять такие следы? Или он излишне сентиментален? Вдруг перед ним свидетельства вошедшей в привычку презрительности? Вдруг ее лицо тоже заждалось полива?
Но она слушает его с закрытыми глазами, так внимательно, слегка покачиваясь в такт его речи, как будто тоже сидит в подземном убежище и не ждет сирены отбоя, наслаждаясь картиной маленького вышагивающего взад-вперед певца. Эфраим прижимает к плечу деревянное ружьецо, купается в радости, которую вызывает, и сам радостно улыбается — плут, мошенник, лукавый болтунишка. Но главный источник его сияния — отражение удовольствия на лице Берил Дьюзинбери. И тут Шими осеняет: да они, Эфраим и Берил, когда-то были любовниками!
Он умолкает и ждет, чтобы она вернулась в настоящее, к нему, к второстепенному брату.
Она как по команде открывает глаза, полные разочарования — именно его Шими и ждал. Он понимает, что, открыв глаза, она хотела увидеть вовсе не его.
— У вас поразительная способность оживлять воспоминания, — говорит она.
— Пользуйтесь на здоровье.
— Это бестактность по отношению к человеку, не умеющему быстро затыкать течи в своей памяти. Советую не растрачивать зря ваше ценнейшее достояние.
— Что, если я не считаю это ценностью?
— Тогда вы болван.
Оба молчат. Потом, как бы иллюстрируя, насколько трудно ей сохранять последовательность мыслей, она спрашивает:
— Как Эфраим относился к вашей манере одеваться?
Можно подумать, что сама она раньше не замечала, как он одевается.
— Что за странный вопрос! Нет никакой манеры.
— Вы будете утверждать, что встали с постели вот так — в бабочке критика живописи и в дурацкой шапке, в которой вы — вылитый Раскольников? Куда подевалась та, что была в прошлый раз, в стиле Рене Магритта?
— Сегодня другая погода.
— У вас по головному убору для каждого сезона?
— Один на два.
— В моем присутствии вам не следует носить ни того ни другого. Неужели вас никто не научил обнажать голову в обществе дамы?
— В помещении я бы это сделал. При виде вас я приподнял шапку, как поступаю при каждой нашей встрече. Прощаясь, я опять ее приподниму. Здесь слишком холодно, чтобы сидеть с непокрытой головой.
— Я вам не верю. По-моему, вы просто щеголь. Не удивлюсь, если у вас дома хранится дирижерский фрак.
— Забавно, но нет.
— Ваша бабочка не съезжает в сторону.
— Я препятствую подобным ее поползновениям.
— Как денди вы превосходите Эфраима. Он был денди изнутри. Снаружи он был слишком уверен в себе, чтобы не наряжаться как дирижер оркестра.
— Остается поверить вам на слово. Я не вижу его одежду, все, что я вижу, — его лицо.
— Он был красавчик. Прямо-таки падший ангел. Падший, но раскаивающийся. Вы на него похожи. Хотя нет, вы менее привлекательны.
— Могли бы мне этого и не говорить. Я знаю это о себе. Я никогда не был привлекательным.
— А могли бы. У вас есть все задатки. Вам давно следовало расправить плечи.
— Думаете, этого хватило бы?
— Вам мешает настороженность. Вы тоже были бы красавцем, если бы не напряженность на лице.
— Для этого уже поздновато.
— Ничто никогда не поздно. Ваше лицо должно расправиться. Костная структура это позволяет.
Она не видела узлы на его черепе. Она не знает того, что знает он. Ей невдомек, что шишки — это судьба.
— Насчет «расправить плечи» — это вы в точку, — соглашается он. — Давно надо бы. Но все как-то не выдавалось случая.
— Просто вы никогда не допускали этого случая. Эфраим говорил, что вы напуганный, раз и навсегда сгорбившийся человек.
— Ему ли не знать! Причина моего горба — он сам.
— Потому что вы не могли стать таким, как он?
— Вам, похоже, хочется, чтобы было так. Что ж, пусть так и будет. Но я был старше и чувствовал ответственность за него. Не в детстве, а позже.
— Тем не менее вы не видели его больше полувека. Странный способ проявлять ответственность.
— Не обязательно видеть человека, чтобы он был вот здесь. — И Шими ударяет себя в грудь.
Она наклоняется вперед, хватаясь за край стола. Кажется, она хочет уточнить, какая точка у Шими в груди отведена Эфраиму.
Но уточнить не получается.
— Он одной левой разгромил немцев, — напоминает она ему. — Зачем ему вы?
— Не я ему, а он мне. Мне нужно было чувствовать озабоченность.
— Из-за чего?
— Меня беспокоили его рассказы о своем образе жизни… — Он запинается, соображая, надо ли продолжать, но, вспомнив основополагающие правила, все же продолжает: — Про пьянство, про гомосексуальность…
Говоря это, он кажется себе дряхлым стариком.
— Вам никогда не приходило в голову, что он просто над вами потешался? — спрашивает Берил Дьюзинбери.
— У меня было время, чтобы предположить все что угодно. Он потешался надо мной?
Принцесса выпрямляется в кресле и смотрит на него молча, загадочно.
Пока Настя ставит перед ними чай и имбирный пирог, они ничего не говорят.
— Не обращайте внимания на ее взгляды, — советует ему Принцесса, когда помощница отходит. — Это не приглашение. Она одинаково смотрит на всех мужчин. Думаю, ее поразила ваша шапка. Наверное, такую носил ее прапрадедушка.
— Вдруг я напомнил ей своего брата?
Принцесса считает на пальцах.
— Она при мне не так долго. Но та, другая, говорит, что видела вас раньше. В каком-то китайском ресторане, вы показывали там карточные фокусы. Она бредит?
— Насчет фокусов — да, но она действительно могла видеть меня там за работой.
— Удивительно, что она хоть что-то не напутала. Что за работа у вас там была, мытье посуды?
— Чистая любительщина, не считая кормежки: ходить от стола к столу и предсказывать будущее.
— На крапленой колоде карт, как мадам Сосострис?
— Кто это такая?
— Гадалка на картах Таро в «Бесплодной земле» Элиота.
— Как вы понимаете, у меня все куда прозаичнее. Я пользуюсь обыкновенной колодой. Мое занятие — так называемое гадание на обычных картах.
— «Так называемое»! А то я не знаю. Только это женское занятие, как и любое другое гадание. Про сивилл вам в школе тоже не рассказывали?
— В каком смысле «тоже»? Если вы имеет в виду мадам Сосострис, то тут вы правы. Но дожить до моего возраста, ни разу не повстречавшись с сивиллой, вряд ли возможно. — Он думал пошутить насчет одной вдовушки по имени Сивилла, но спохватился, что это вряд ли уместно. — Хочу предложить еще одно основополагающее правило: вы не станете клеймить меня за недостаточную образованность.
— Поздно добавлять основополагающие правила. Будьте благодарны за то, что у меня есть терпение делиться с вами своими познаниями. Пользуйтесь случаем, внемлите! Сивиллы были жрицами. Их был десяток, но для нас важнее остальных уроженка Кум, просившая вечной жизни, но забывшая попросить вечной молодости. В итоге старая развалина висела вверх ногами в бутылке и молила о смерти.
— Почему вверх ногами?
— Вопрос, выдающий поразительное отсутствие любопытства! Спросили бы лучше, почему никто не разбил бутылку. Эфраим спросил бы.
— Эфраим, Эфраим… Он что, прославился освобождением людей из бутылок?
— А чем славитесь вы? Тем, что наблюдаете за их мучениями?
— Нет, я отвожу взгляд.
— И оставляете страдальцев внутри?
Он не считает, что этот вопрос требует ответа.
— Кстати, о вашем брате, — говорит Принцесса, помолчав. — Разве он в свое время не грешил гаданием? Тоже, помнится, на картах. Это у вас определенно семейное. Вы переняли это у него?
Шими крошит свой кусок пирога на тысячу кусочков, чувствуя на себе взгляд Принцессы.
— Уже поздно, — говорит он, вставая.
5
У Шими неожиданно набирается слишком много дел.
Ванда Вольфшейм названивает ему, когда ей вздумается, и раз за разом уточняет, придет ли он.
Почему бы не ответить ей: «Нет, Ванда, не приду»?
Но нет: он упорно оставляет ее болтаться в стеклянной бутылке.
Зачем?
Он и себе-то вряд ли смог бы это объяснить, но если попытаться, то его не оставляет ощущение, что это как-то связано с Берил Дьюзинбери. Решительность никогда не была его сильной стороной. Если бы сейчас ему пришлось проявить решимость и огорошить Ванду Вольфшейм недвусмысленным «нет», то не стало бы это для него самого недвусмысленным «да», заявленным Берил Дьюзинбери? А с какой, собственно, стати? Моральная дихотомия существует только у него в голове. Он даже мог бы нащупать на своем черепе соответствующий узелок. «Нет» Ванде Вольфшейм равнозначно «да» Берил Дьюзинбери. Но он не представляет, что именно подразумевало бы это «да». Берил Дьюзинбери не просила его ни о чем, кроме внимания. О чем еще она могла бы попросить? И что еще он мог б