Немного пожить — страница 36 из 47

— Ровным счетом никакая. Именно поэтому я вышел из заколдованного семейного круга. Я в нем чужой. Я не только осквернил ее, но еще и винил за то, что сам совершил, а ведь она никогда не просила меня проявлять любопытство такого свойства. Она не предлагала мне примерить ее панталоны, не оставляла их на виду, чтобы я их нашел. Она не участвовала в моей непристойной выходке.

— Вы никогда с ней об этом не говорили?

— Что бы я сказал? Твои панталоны меня гнетут, мама. Я надеялся найти вещицу неимоверной ценности, а наткнулся на безделицу, уродство, унылую дешевую тряпку — заношенную, линялую…

— Унылая тряпка? Какая утонченная чувствительность! Надо же умудриться переложить вину с себя на материнский комод! Недаром брат называл вас художником.

— Потешайтесь надо мной, сколько вам угодно. Но дело было не только в уродстве, но и в себялюбии. В его отсутствии у нее. Как могла она натягивать на себя такую дрянь? Она что, считала себя старухой?

— По-вашему, старость уродлива?

— Я этого не говорил. Но у меня было чувство, что она махнула на себя рукой как на привлекательную женщину.

— И тут подсуетились вы с вашим желанием превратиться в похожую на нее, но привлекательную женщину. Напрасно она лишила вас этой возможности. Вы бы почувствовали себя совершенно по-другому, если бы у нее было дорогое шелковое белье?

— Ладно бы я, но почему она не стремилась вселить больше эротического уважения моему отцу? Почему не испытывала его к самой себе?

— Думаю, проявлять его было задачей вашего отца. Сыну не пристало испытывать разочарование вместо отца.

— Почему бы нет?

— Где вам это понять, когда вы стремились почувствовать все возможное отвращение! Сдается мне, вина, которую вы якобы чувствуете за свое прегрешение, играет вторую скрипку по сравнению с вашей гордостью за него.

— Если я таким горжусь, то это можно считать болезнью.

— Вы вот что мне скажите: зачем было, оскорбившись до такой степени видом материнских трусов, все же их натягивать?

Шими вздрагивает. Здесь крайне важен выбор слов.

— На это у меня нет ответа. Вероятно, мне нужно было подвергнуть свое сексуальное любопытство испытанию ужасом, испытать отвращение не только к себе, но и к ней.

— Да, но зачем?

— И на это я не могу ответить. Для некоторых это может быть психологической, даже биологической потребностью. Возможно, это сродни табу. Досюда — и не дальше.

Принцесса молчит.

— Хотелось бы мне знать, — бормочет она, — работает ли это в противоположную сторону.

— В каком смысле?

— Может ли мать испытывать отвращение к своим детям по схожим причинам.

Шими, никогда не имевший детей, отвечает, что не знает.

Но думает он не об этом. Жаль, думает он, что этот разговор не произошел раньше; но чтобы это случилось, ему нужно было познакомиться с Берил Дьюзинбери раньше. Двойное сожаление.

Лучше поздно, чем никогда, услышал он от нее на днях. Так ли это?

Фраза «лучше поздно, чем никогда» всегда казалась ему трагической. Он чует в ней сухую пустыню зря прожитых лет. Но все же предпочтительнее это, чем «лучше никогда, чем слишком поздно» — хотя бы чуть-чуть.


Наступает ее очередь — наступила раньше, но он ее опередил, — но она слишком устала.

Ей пора идти. Настя отведет ее домой.

— Встретимся завтра, — предлагает она, — только не здесь. Здесь мне надоело. Лучше медленно прогуляемся у церкви — у той, что напротив крикетной площадки, знаете? Там, где могилы. Увидимся в одиннадцать, рядом с игровой зоной.

При встрече он просит прощения за грубое самолюбование в прошлый раз. Он не собирался ее утомлять. Еще он просит извинить его за то, что он задел ее за живое — если задел.

— Мы только для этого и встречаемся, — возражает она. — У нас нет другого смысла.

Он ждет продолжения: «…кроме…»

— Здесь многовато людей, — говорит она. — Дети так и носятся.

Он слегка обижен.

— Вы сами выбрали это место.

— Знаю.

— Вчера вы меня не прерывали.

— Вам противопоказана публичность. Вы из породы гномов, от вас не дождешься опрометчивости. А сами вы не дождетесь понимания. «Панталоны» — Боже мой! В этом парке одна я достаточно стара, чтобы вспомнить это слово. Исповедайтесь во все горло хоть с почтовой башни — все равно все ваши тайны останутся при вас.

— Неужели вы боитесь, что наша беседа долетит до множества ушей?

— Не знаю насчет множества, но я опасаюсь за детские уши. Пойдемте ко мне. Предоставьте старухе удовольствие погрузиться в воспоминания в окружении предметов, освежающих ее память. Это место нам не подходит. Вокруг сплошные могилы.

— Вы сами его выбрали, — снова напоминает он ей.

— Вот именно. Сама выбрала — сама и отменяю.

Раньше она слушала его со всем вниманием. Теперь, когда она посвящена в его несмываемый стыд, он ни в чем не может ей отказать.

Он соглашается прийти к ней в следующий раз.

Она записывает для него свой адрес. Он восхищен ее смелостью: после девяноста лучше не писать, чтобы не показывать, как у вас дрожит рука. По части дрожи она сильно уступает ему, но это потому, что она не посвятила жизнь тасованию карт. Но получается у нее неплохо, буквы даже не заваливаются.

Поразительно другое: оказывается, она живет почти напротив него. Он считал ее обитательницей Кенсингтона или Челси. В ней нет ничего от жительницы Финчли-роуд. Но раз они соседи, то как вышло, что они ни разу не столкнулись?

За этим безобидным вопросом следует волнующий: бывал ли у нее дома Эфраим? Вдруг даже жил? Ведь из этого вытекало бы, что какое-то время — одному Богу известно, как долго — братья могли быть соседями?

Стоит выпустить из клетки один устрашающий вопрос, как следом за ним выскакивают другие. Знал ли Эфраим, что напротив обитает его братец? Может, ему не было до этого дела?

Принцесса довольно-таки равнодушна к тому, что он напыщенно называет «соседством». Поражаться чем-то — не в ее стиле, что-то акцентировать — тоже. Но, возможно, ее равнодушие объясняется осведомленностью, причиной которой может служить только то, что она слышала об этом от Эфраима.

Он вглядывается в ее лицо, вымаливая у нее удивление.

— Боже правый! — уступает она ему. — Вы живете на другой стороне улицы? Потрясающе!

Звучит неубедительно.

8

— Вот и вы.

— Вот и я.

Первым делом он снимает шапку.

Ее забирает появляющаяся из кухни Настя.

— Только не воровать! — говорит Принцесса и продолжает так громко, чтобы девушка слышала: — В ее стране на это можно было бы накормить семью из десяти человек.

— В моей стране, — отзывается Настя из холла, — такую шапку не надели бы даже на мертвеца.

Принцесса снова ее зовет.

— Я не учила тебя разговаривать с гостями в таком тоне. Извинись.

— Я не имела в виду ничего плохого. Это русская шапка. Советская, империалистическая.

— Понимаю, — отвечает ей Шими. — Не хотел будить неприятных воспоминаний.

— А вот ваша одежда мне нравится, — говорит Настя, оглядывая его с головы до ног. Под пальто у него коричневый двубортный костюм из мягкой шерсти, на шее каштановая бабочка. Она гадает, не увенчан ли он титулом. — Вы одеваетесь на Сэвил-роу[21]?

— Все, довольно разговоров, — решает Принцесса, прогоняя девушку. — Я бы предпочла, чтобы сейчас здесь была другая, чернокожая, — продолжает она громко. — Было бы гораздо лучше. Но у нее встреча с королевой.

— Они часто видятся? — интересуется Шими.

— Кто знает? Не удивилась бы, если бы они пили чай через день. В странном мире мы живем! Раньше мы их завоевывали, теперь позволяем им управлять нашими дворцами. Может быть, присядете?

На витых итальянских креслах красуются расшитые накидки. Комната ярко освещена антикварными светильниками с абажурами в виде пальмовых листьев — он видел такие в Королевском павильоне в Брайтоне. Один украшен алебастровой туземкой с обнаженной грудью, не обращающей внимания на ящерицу у себя на бедре. Он пытается угадать, как относится к этой фигуре Эйфория. Стены увешаны фотографиями мужчин, по большей части черно-белыми. По мнению Шими, все они могут быть сделаны одним фотографом, уж больно похожи позы персонажей — все больше пилотов времен Второй мировой войны, меланхолически щурящихся в небеса; впрочем, один фотограф не мог бы снимать так долго, разве что этим занималась сама Берил Дьюзинбери — видимо, возлюбленная их всех.

Фотографировала ли она их на прощанье? Не об этом ли свидетельствует прощальное выражение на их лицах? Запечатлела напоследок — и выпроводила пинком? На одной фотографии даже написано внизу: Au revoir. Он шарит глазами по стене.

— Нет, — говорит она, догадавшись, чего он ищет, — его здесь нет.

Она облачена — именно так! — в роскошный восточный халат, какой могла бы получить в дар от великой королевы. На подоле халата вышито I am fire and air[22].

— Я не представлял, что на Финчли-роуд таятся такие богатства, — произносит Шими.

— Уверена, вы говорите о богатой пище для воображения.

Она знает, что он имеет в виду. Ее — что же еще.


— Итак, третий день, — говорит он, когда оба они садятся. — Вы родили первого ребенка…

— Я родила первого ребенка, когда сама еще была дитя. Только недавно началась война. Женщины рожали — прервите меня, если я уже это говорила, — потому что думали, что больше не увидят своих мужей. Что делали тогда вы, я теперь знаю. Я над этим поразмыслила. Возможно, на вас повлияла, среди прочего, атмосфера гнетущей неизвестности. Возможно, вы испугались, что больше не увидите мать. Возможно…

— Спасибо за попытку, — говорит он. — Но со мной мы покончили. Вы родили первого ребенка…

Она кашляет и делает вид, что нюхает с тыльной стороны ладони соль.

— Я родила первого ребенка, когда сама была не более чем дитя…