я тамошней жизни. Уолтер превратился в такого же брюзгу, как и его отец, которого он за это презирал: ферма – источник всего добра, и то, что ты не можешь вырастить или произвести там, тебе не нужно. У городских было слишком много свободного времени, вот они и строили себе всякие лавки, кинотеатры и даже парки, лишь бы чем-то себя занять. Но на самом деле они ничего не делали. Только все потребляли. В голове Уолтера звучал голос отца, похожий на его собственный, и сопровождался непривычным острым ощущением несправедливости. Возможно, он бы себя так не чувствовал, если бы за фермерские продукты платили хоть немного больше. Например, почему Дэн Крест теперь давал за яйцо три цента, но за два вареных яйца на завтрак в этой гостинице Уолтер вынужден был платить семьдесят пять центов? Мало кто из фермеров куда-либо ездил, но те, кто выезжал, гордились тем, что брали с собой целые корзины с собственными продуктами, и утверждали, что это лучше, чем готовая еда на месте. И это правда. Но Уолтеру было обидно, что фермер, куда бы он ни поехал, не мог себе позволить хорошо поесть. Он проснулся до рассвета, не сразу поняв, где находится и чем нужно заняться с утра. Оказалось, что делать ничего не нужно. Наконец-то (он слышал через окно) на улицы опустилась тишина, но сон, разумеется, не шел. Время можно было провести двумя способами: с беспокойством думать о том, как Рагнар справляется с работой вне дома, или же о том, как Ирма работает в доме одна. Когда занялся рассвет, Уолтер, судя по всему, уже волновался и по тому и по другому поводу.
Наконец проснувшись, Фрэнки сел и спросил:
– Что это?
– Это городские часы бьют восемь, – ответила мама. – Вы, мальчики, долго спали.
– Я проснулся до рассвета, – сказал папа.
– Во сколько это было? – спросила мама.
– Во всяком случае, раньше шести. Я слышал, как часы пробили шесть.
Для Фрэнки время оставалось загадкой. Мама с Ирмой показали ему, как стрелки ходят по кругу на кухонных часах. Он бы поместил наверх цифру один. Он не понимал, почему там стоит двенадцать. Это как кататься на санках с холма – стрелка должна начинать от единицы и идти дальше вниз. Когда он спросил об этом маму, она объяснила, что двенадцать стоит воспринимать как ноль, хотя на часах единственный нолик был в десятке. Иногда, сидя за столом во время завтрака или обеда, он глазел на часы и пытался в них разобраться. По мнению Фрэнка, половину времени взрослые несли бессмыслицу. Вот, к примеру, он любил сказки, но часто что-то в этих историях казалось ему неправильным. Ирма рассказала ему историю под названием «Гамельнский крысолов». В ней в городок приходит человек, играет на дудочке, и крысы сходят с ума и бросаются в реку. Фрэнк считал, что такое вряд ли возможно. Потом горожане отказываются ему платить. Фрэнк знал, что вот такое запросто могло случиться: папа все время размышлял, заплатят ему за урожай или нет. А потом Крысолов сыграл песенку, которая заставила всех детей в городе пойти за ним и исчезнуть. Осталось только три мальчика: хромой, который не мог за ними поспеть, слепой, не видевший, куда идти, и глухой, не слышавший песенки. Вот с этим Фрэнк никак не мог смириться. А разве не нашлось мальчика, который просто не захотел идти за Крысоловом? Непослушного мальчика? Ирма ничего не рассказала о таком мальчике, поэтому Фрэнк заявил: «А я бы не пошел», – и она просто рассмеялась.
– Пора одеваться, – сказала мама. – Служба начинается в десять, а я бы хотела перед этим немного прогуляться.
– А что на завтрак? – спросил Джоуи.
– Много всего, – сказала мама. – Давайте посмотрим.
Преподобный Сандей казался сегодня более нетерпеливым. А еще сердитым, а потом выяснилось, что сердится он на дьявола, который присутствовал в зале и не подпускал народ к сцене. Конечно, дьявол имеет приятную наружность, говорил преподобный Сандей, приятный характер и нашептывает сомнения всем в уши. Простые сомнения: у меня неплохая жизнь, я ценю свои удовольствия, я никому не причиняю вреда, ни разу в жизни не напивался до потери сознания, у меня есть работа, или супруга, или автомобиль, или что-то еще. Я молод – у меня впереди вся жизнь. Дьявол всегда говорит таким рассудительным голосом, и преподобный Сандей поначалу тоже говорил спокойно.
– Я знаю дьявола, – сказал он. – Дьявол все время пытается притвориться моим другом, и, хотя он мне не друг, я хорошо его знаю.
А потом лицо преподобного помрачнело, и он принялся спорить с дьяволом, убеждать дьявола рассказать людям, каков ад на самом деле, что это не простое место, где все легко, но ужасное, черное, пылающее место, а вы говорите, что у вас впереди еще много лет, но годы, потраченные впустую, прежде чем обрести спасение (если до этого вообще дойдет), промелькнут в мгновение ока по сравнению с годами, проведенными в аду. В аду и годов-то нет, одна только вечность. Потом Сандей начал кричать на дьявола, чтобы тот убирался из зала, и из этих людей, и из самого преподобного Сандея:
– Отойди от меня, Сатана!
Он повернулся спиной к залу и подскочил, как будто Сатана наносил ему удары, затем резко развернулся, вскинул руки и начал бить Сатану. Джоуи, сидевший рядом с Розанной, снова заплакал, но она застыла, широко распахнув глаза и прикрыв рот ладонью. Она и сама не помнила, как вскочила на ноги и схватила Джоуи за руку. Когда она встала со скамьи, пара человек взяли у нее Джоуи, и чей-то добрый голос сказал:
– Он еще слишком мал, мэм, но вы идите.
И она пошла по проходу к сцене. Преподобный Сандей снова изменился: изгнав Сатану со сцены, он встал перед зрителями, поднял руки и громко благодарил Господа за то, что тот говорил с людьми через него.
В давке было трудно дышать, но Розанну это скорее успокаивало, нежели пугало. В конце каждого ряда люди аккуратно направляли очередь и подбадривали стоявших в ней, а если кто-то спотыкался или слишком сильно плакал и не различал пути, эти люди поддерживали его за локоть. У сцены можно было встать на колени, и тут хор запел неизвестную Розанне, но красивую песню на четыре голоса, и те, кто знал слова, начали подпевать. А Розанна сказала:
– Мэри Элизабет, я знаю, что ты попала в рай. Именно сейчас, в эту самую минуту, я знаю, что ты покинула меня и попала в рай, там твой дом.
И много лет спустя она все еще вспоминала, как в эту минуту Мэри Элизабет разжала свои объятия и улетела прочь.
Розанна обрела спасение в марте – если точнее, двадцать четвертого марта, – а ровно через шесть месяцев, в тот же день, но на час позже – двадцать четвертого сентября, около восьми вечера – родилась малышка Лиллиан, и с первого же взгляда (а какие были легкие роды!) Розанна поняла, что Лиллиан – дар Божий. Никогда еще она не видела столь красивого ребенка. Даже Фрэнки ей в подметки не годился, все так сказали: ее мать, бабуля Элизабет, а Уолтер просто молча уставился на младенца. Она была здоровая – полненькая, но не слишком, кушала с удовольствием и легко успокаивалась. Розанна заметила, что каждый ребенок с рождения по-своему реагировал на объятия. Фрэнки дергал ножками, Джоуи немножко обмякал (совсем чуть-чуть, так-то с ним все было в порядке), а Мэри Элизабет просто лежала, как аккуратный маленький сверток, позволяя себя обнимать, но не отдаваясь объятию. С возрастом это не изменилось. Ну а Лиллиан вела себя так, будто лучше материнского объятия ничего на свете нету. Роды прошли настолько легко, что Розанна потом даже не заснула и чувствовала себя прекрасно, так что, когда все пошли спать, часов в одиннадцать, она села и принялась разглядывать лежавшую в колыбельке Лиллиан. Уолтер остался на ночь с мальчиками, и они были с дочкой вдвоем.
Никто не упомянул о том, что через четыре дня будет годовщина смерти Мэри Элизабет. Розанна думала, что по крайней мере мать Уолтера и некоторые другие родственники считали столь краткий промежуток между смертью и рождением неприличным, но сама Розанна никак не могла с этим согласиться, зная, что Мэри Элизабет смотрит на них с Лиллиан с небес и благословляет их. Ее кузина, родившая ребенка через год после выкидыша, как-то сказала Розанне: «Только подумай, не потеряй я того ребенка, у меня не было бы Арне», – но Розанна воспринимала свою ситуацию иначе. Она бы все равно родила Лиллиан, но Лиллиан не была бы таким благословением, ее даже звали бы не Лиллиан, а как-нибудь вроде Хелен. Произошло вот что: как-то летом Розанна все напевала себе под нос «Бог видит, как падает воробушек» и вдруг замолчала, вдумываясь в слова: «Он раскрашивает полевые лилии, насыщает ароматом каждую лилию», – и она решила, что ребенок, которого она носит, – девочка, и ее будут звать Лиллиан, хотя среди Лэнгдонов, Чиков, Чикков, Аугсбергеров и Фогелей никогда не было Лиллиан. Она никогда не придумывала мальчику имя заранее. Уолтер не сказал ни слова, когда она заявила, что у них будет девочка. Он не говорил, какие мужские имена ему нравятся. Так что Лиллиан уже много месяцев была Лиллиан – Лиллиан Элизабет, – по крайней мере, в мыслях Розанны. Розанна знала, что ее мать суеверно относилась к тому, чтобы произносить имя ребенка до его рождения, а еще ей не нравилось, что Розанна читает на ночь Библию – католики так не делали, – но с Розанны хватит подобных суеверий. Лиллиан – благословенный ребенок. Ее благословила сама Мэри Элизабет.
1927
Теперь, когда Фрэнк каждый день ходил в школу, даже в самую холодную и снежную погоду, он многое понимал лучше, чем раньше, и не только азбуку или один-два-три. Прежде всего, он понял, что он выше ростом, чем другой семилетний мальчик, Люк Кастен. Люк тоже это понял, поэтому держался от него подальше. Он также был выше ростом, чем восьмилетка и один из девятилетних (Дональд Гатри и Мэттью Грэхам). Остальные мальчики (всего пятеро) были выше и сильнее, но не такие умные. Парочка из тех, что постарше, едва умели читать. Фрэнка это немало удивило, ведь нет ничего проще чтения. Девочек в школе было семь, и все старше Фрэнка. Лучше всех была Минни Фредерик, которая жила неподалеку от них. Ей уже исполнилось восемь. Иногда она брала Фрэнка за руку, если кто-нибудь из мальчишек его задирал, и говорила: «Забудь о них, Фрэнки, они дураки». Но Фрэнк не собирался ничего забывать – никак нет, сэр, как выразился бы дядя Рольф.