ержась за ручку, ехать ему было в другой конец города, в Марьину рощу, и я спросил — как же не дают ему автомобиль? Оказалось — машина есть, но часто где-то в разъезде.
— Мой нос, — сказал мастер, берясь опять за нос. — Маленький насморк — нельзя работать. Трамвай — очень трудно…
И действительно, ведь как подумаешь: обычный нос, один нос человека, черт возьми, а здесь куда важнее всех тех дел, по которым раскатывает конторская машина. От этого носа прямо зависит фабрика! И вот происходит «недооценка носа», и не от невнимания к мастеру совсем, человеку дают все условия, максимум забот, хорошую квартиру, прекрасную зарплату, курорты, а вот машину, пустяк какой-то в стоимости, но, может быть, самый главный для работы, — не могут дать мастеру машину целиком. Человек вежливый не будет напоминать каждый день — мой нос, мой нос, — а сами забывают. «Подумаешь, мол, насморк». Что это, спросил я себя, кусочки старого? А лаборатория с ужасным ароматом? Ведь если подумать — все эти романтические бумажки, которые нюхаются в лесу, вынужденны, убоги, и это просто безобразие, что нет самостоятельной изолированной лаборатории…
Оглянувшись в трамвае, я тем временем заметил странное поредение вокруг нас. Неужто запах, везомый нами из лаборатории, впрямь виною этому явлению? В самом деле, я замечаю лица, обнюхивающие воздух. Москвичи, это едет человек, дающий вам ароматы.
Трамвай наш между тем выскочил на свет, пошел по мосту, снова открылся нам Кремль, башни, звезды с мастерски гранеными камнями. Они сверкали сейчас в холодном небе, при закате, как библейские. Торжественная тишина проникла в трамвай. Слева открылась площадка будущего дворца.
— Дворец Советов, — сказал мастер, с почтением нагибаясь к окну. — Мне заказывали сделать духи «Дворец Советов». Что вы думаете об этом?..
Что я думаю об этом? Мастеру заказали новую композицию: чтобы обязательно отразить в ней строительство Дворца Советов. «Как пахнет строительство? Я могу сделать вам запах известки. Его не будут покупать». Он был по-прежнему простодушным французом и вещи понимал прямо; могут пахнуть фиалки, туберозы, гиацинты, но что значит духи о строительстве? Это не музыкальная композиция. Его пробовали уговорить, и он задумался. Он схватил свои бумажки, побежал в лес и долго сочинял там «запах соцстроительства», что-то сделал и принес. Запах нюхал совет, — и художественный совет, есть такой, — собираются и нюхают, — и нашли, что запах не тот. Духи отвергли.
Но зато были сделаны и выпускались духи «1 Мая» и другие подобные духи. Они быстро сошли с рынка. Некоторые лицемерные блюстители нравов, которые на большие изменения нашей жизни смотрят как на этикетку, а не как на жизнь человеческую, запретили хорошие духи «Карте», потому что они «напоминали об азартных играх», и долго пытались задушить «Кармен», известную всем «Кармен», потому что она-де… женщина легкомысленного поведения. Эти тартюфы переименовали котлеты вместо того, чтобы хорошо их делать. Пожалуй, для культуры и революции лучше, если мыло и духи будут не с громкими ярлыками, но зато хорошие и побольше и пусть пахнут товарищам людям хорошими цветами. Я сказал мастеру все, что я думаю по этому поводу…
— Правильно. Я вам очень благодарен, — сказал француз и пожал мне руку.
И тут он рассказал мне многое волнующее из своей парфюмерной и частной жизни. Лориган и Коти уже не эпоха. Это у нас многие думают, что эпоха, а на самом деле не эпоха: нет спроса, давно устарели. И у нас не знают вообще, что в Париже. В Париже есть сейчас духи Шанель: пять тысяч франков флакон. Но это, конечно, глупость, пыль в глаза, для аристократов. Коти сказал: «Нужны духи, которые недоступны для прислуги». А у нас другое: в 1933 году на парикмахерский одеколон пошло 3 тысячи кило эфирных масел, а в 1935 году уже 17 тысяч! Каково? Конечно, это одеколон, но и духи, хорошие духи. У Коти в день проходит 200 кило масла, а через нашу фабрику 1000 кило, тонна. «Ан-гран» — в крупном масштабе. Тонна! Мы уже самая крупная фабрика в мире. А на кило масла идет тонна цветов! У нас уже свои плантации. Но пока мало. В Туле запроектирован новый комбинат. Это Днепрострой запахов. Вот там будет лаборатория! Только нет у нас кокоса и амбры нет. Амбра — ароматическое вещество. Его кит выбрасывает. Говорили нашим китоловам — организовать сбор амбры, — ничего не сделали. Хорошо в Париже — там амбры много…
Я видел, что мысли старого мастера ушли далеко, они бились между Парижем и Москвой, а трамвай наш двигался по Москве, вечерней нашей Москве, и мне пора уже было покидать этот трамвай.
— Я сам духов не употребляю. И жена моя не употребляет никаких, — сказал вдруг мастер. — Не любим. Ну их! Я охоту люблю, прогулки. Сейчас в лесу хорошо. У меня помощники сейчас хорошие, только говорю я все время: пусть их на плантации посылают и просто к морю погулять. Пускай природу знают…
И тут мне показалось, что раскрылось главное, прежде мне неясное в этом человеке, и что тут для парфюмерии и от жизни: простой и хороший француз и человек любит цветы и всяческую природу. Вот и все. И почти нашел уже тот утерянный важнейший вопрос, ненужно было сходить, и тут я спрыгнул с трамвая.
И когда спрыгнул, вдруг вспомнил все: спросить о паспорте. Читал я, что мастер Мишель решил принять советское гражданство. Захотелось узнать: как пришел он к этому, даже думал вернуться, но понял, что вопрос совершенно праздный. Это было уже, когда трамвай катил быстро под гору и далеко за освещенным окном вагона мелькнуло среди толпы москвичей лицо пожилого француза с седыми усами.
НЕМНОГО В СТОРОНУ
Мы ехали по геологоразведочным делами совсем не собирались заниматься каракулем совхоза № 7. Утром по дороге мы свернули на железнодорожную станцию. Станция называлась Уч-Кудук. Уч-Кудук означает «Три колодца». Это был грязный дом с плоской крышей, с земляным перроном, с видом на рыжие горы у горизонта. Висел колокол, под ним валялась поломанная дрезина, начальник смотрел в окошко. Начальник попросил нас обождать немного; он даст нам кое-какую почту для совхоза № 7. На таких разъездах каждый раз обязательно находится какое-нибудь попутное поручение. Мы привязали коней к столбу с надписью: «Ключ от воды у начальника», сели на перрон и свернули папироски.
Ветер в степи швырялся в станционный домик верблюжьей колючкой. Ржавый почтовый ящик болтался на одном гвозде. Он выглядел символическим, этот странный предмет, здесь, где кончаются последние дороги; словно он хотел сказать: «Какая тут регулярная почта: ветер, степь, зыбкие тропы, черт знает что…»
Вот извольте теперь — совхоз № 7 неожиданно вплелся в наши дела. Мы отправлялись в совхоз, о котором знали только, что дал он за последнее время очень много двоен. Он был расположен в песчаной степи, километров за пятьдесят от железной дороги, этот № 7.
Меньше всего, очевидно, этим двойням радовался начальник станции. Его мучила почта. Он сложил все накопившиеся здесь пакеты, поджидая оказию.
— Ребята молодые… Небольшой крюк… Подумаешь… Подумаешь, лишних пятнадцать километров… — бодрясь, говорил он нам, выглядывая поминутно в окно. Он боялся, чтобы мы не уехали.
Три скучающих пассажира, сидя на корточках, играли в кости. Они кутались в халаты. Лето в этих краях еще не кончилось, но было уже холодно. С Каспия летели зябкие птицы. За рельсами на пригорке стояла собака. Ветер топорщил шерсть на ее спине, хвост был зажат между задними лапами. Собака посмотрела на станцию и убежала. Пассажиры ушли с перрона. Наконец начальник вынес свои пакеты. Что за корреспонденция может быть на этой станции? Инструкция Каракулетреста, тощая бумажка о нерозыске трех, каких-то «трех овец за тавровыми № 716, 893, 2015, подлежащих списанию по ведомости формы 6/10», газета «Туркменская искра» за истекшие две недели и несколько частных писем.
Среди этих писем выделялось одно, с надписью «Елене Павловне Неджвецкой». Мы обратили внимание на его изящный, но очень потертый и местами прорванный конверт. На нем стоял штемпель: «Париж, 5-е отделение Сены». С любопытством повертев в руках этот сиреневый парижский конверт, адресованный почему-то сюда, на край Уч-Кудукской степи, мы бросили его в сумку, отвязали коней и вскочили в седла.
Дорога в совхоз была утомительной. Дождь, прошедший ночью, размочил всю землю в глиняную жижу. Лошаденки наши не раз скользили, спотыкались и, наверное, вместе с нами проклинали эту дорогу, глину, дождь и однообразие пути. Больше всего устали наши глаза; впереди были только степь и лужи.
Это очень плохо и утомительно, когда не на что смотреть. Тогда мы вспомнили о письме. Вынутый из переметной сумки, конверт оказался тоже пострадавшим от этой дороги; теперь на нем сохранилось только имя адресата, а вокруг него из дыр конверта выглядывали строчки письма. Как бы став случайными свидетелями чьей-то наготы, мы опустили его обратно в сумку, но, одолеваемые скукой дороги, пренебрегли скромностью. Правда, нам удалось прочесть лишь первую строчку письма.
«Моя маленькая девочка», — говорилось там. Сознаемся, это нам скрасило дорогу. «Моя маленькая девочка, — кричали мы друг другу со своих седел, имитируя воображаемого автора письма, — мой ангел, моя курочка». Мы хохотали, подхлестывали своих лошаденок, подмигивали друг другу и отпускали насчет молоденьких девушек обычные мужские шутки, в которых участники умышленно переусердствуют, стараясь перещеголять друг друга.
Но этого хватило нам ненадолго. Вскоре мы опять молчаливо покачивались в седлах, и в памяти лишь осталось чувство некоторого любопытства к неизвестной Елене Павловне — адресату нашей почты.
К ночи мы увидели первые признаки жилья. Это была груда старых консервных банок, два шакала рылись в них; вскоре показался совхоз.
Ночевать нам пришлось здесь, у директора совхоза.
Эта ночь нам помнится как смесь рассказов директора, шагающего сквозь свет керосинового фонаря, и обрывков сна, в котором мы еще ехали по степи, сквозь дождь. К утру мы знали все новости совхоза: три отары переведены на осенние пастбища, в поселке построена баня на триста человек, умерла какая-то учительница музыки, приехал ученый скотовод, получены волейбольные мячи. На волейболе мы и заснули. Проснулись мы в маленькой глинобитной комнате с итальянским окном. У окна сидел директор. Засунув руку в голенище сапога, он палочкой счищал с него глину. Потом он вынул из глубины письменного стола аккуратно свернутый пиджак с орденом. Тряпочкой он вытер орден.