— Мы не будем место терять в колонне из-за него, — говорит шофер.
— Если она дорогая, нужно было оставить ее. Для чего она вам? — добавил Ибрагим.
— Для определения средней влажности воздуха. Как же оставить? — испугался метеоролог. — Вот смотрите — два термометра, две трубки. Этот колпачок смачивается водою…
— Наверняка разобьется, — сказал Ибрагим.
И вот прибор стал средоточием странной борьбы. Сперва водители сдерживали немного тормоза перед буграми. Потом они возненавидели психрометр. Им казалось, что он тянет машину, он тащится как огромная обуза, никому не нужная металлическая штука, это из-за нее машина теряет место, отстает, из-за нее кипит радиатор. «Опять с карбюратором что-то. Мотор в грязи. Все психрометры у нас, а пыль некому стереть!» — злобно кричали водители. Они больше не придерживали тормоза. Метеоролог просил хотя бы предупреждать его; чтобы не утруждать водителей, он установил сигнализацию: один гудок — неровность почвы, два гудка — большой бугор, яма, — в такие моменты он будет на время брать прибор в руки.
Но машина пролетала молча на всех скоростях, через бугры и кочки…
Ветер северо-восточного направления напряжением в шесть с половиной баллов гнал на автомобили непроницаемые тучи пыли. Они били в хвост колонны. Радиаторы кипели, и машины останавливались, повернувшись к ветру радиаторами, чтобы охладить их; мимо пролетали остальные автомобили, гремя в тумане. Мы запаздывали в город. Наступал вечер. Из-за пыли не было видно дороги. Одна машина перевернулась. Мы шли дальше.
Вдруг передние машины остановились. Поперек пути была протянута веревка. Полтораста всадников окружили колонну. Они были в халатах и тюбетейках, они кричали по-узбекски, требуя остановить машины. Из тумана выплыли глиняные дома селения. Мы сошли с машин, и всадники повели нас к домам. Здесь, на улице, на коврах у чайханы, лежали груды винограда, дынь, плова, лепешек. Нам несли самовары с чаем. Это было то, что больше всего требовалось. Смеясь и благодаря колхозников, мы глотали горячий чай, слушая, как оживает в нас притихшая было циркуляция крови. Потом пришел аппетит. Мы набросились на пищу. Через пятнадцать минут мы пошли по тропинке обратно и здесь у покинутых машин увидели метеоролога. Он стоял посреди дороги, и в его руках крутились шарики прибора. Он зажигал спички, поспешно, одну за другой, пытаясь записать что-то в книжке. На земле лежал футляр.
— Почему же вы не идете есть? — крикнул ему Ибрагим.
— Это замечательно, это замечательно! — сказал ему метеоролог. — Сейчас любопытный ветер.
Колонна выстроилась, и наконец мы поехали в темноте, расталкивая туман и пыль. Мы все поехали дальше тихо, во избежание аварий. Бугры и ямы ходили под колесами. Ибрагим включил свет в кузове — метеоролог отсутствовал. Мы выглянули из кузова и увидели: рядом с машиной мерным шагом бежал метеоролог, прижимая к себе футляр с психрометром Асмана.
— Ничего! — крикнул он нам. — Это я на время бугров. Сейчас они кончатся, и я опять вспрыгну.
— Гришка! Ты с ума сошел, Гришка! — закричал тогда Ибрагим, нагнувшись к машине. — Сбавь скорость на буграх. Разве можно — такая тряска!
Михаил Степанович вскочил, и мы все прилегли за сиденьем.
Стало холодно. Мы закрылись от ветра одеялами, ватниками, брезентовыми ведрами. Город провалился. Мы ехали к нему без конца в холодную тьму. Под нами скрипели рессоры. Холод проникал сквозь щели тента. Холод проходил в сон и преследовал нас кошмаром. На рассвете нас разбудил Гриша. Он остановил машину и заглянул в кузов.
— Вы с ума сошли! — закричал он. — Какой народ!
Мы увидели метеоролога. Он сидел в летней рубашке, засунув руки в рукава. Он стучал зубами. Перед ним, в ногах, лежал футляр, завернутый в его кожаную тужурку и кусок брезента — все, что оставалось свободным на машине. Он сохранял свои приборы, свои научные драгоценности.
Водитель стащил с себя ватные штаны и кинул Ковалеву. Потом он заставил его надеть тужурку. Мы встали. Ибрагим скинул с себя ватник и, отняв у метеоролога футляр, стал пристраивать его на ложе из одеяла и ватников, в бочке из-под бензина.
— Профессор, — сказал утром Ибрагим, — профессор, расскажите мне о погоде. Очень меня давно интересует метеорология.
— Я не профессор, — сказал тогда метеоролог, — вы ошибаетесь. Я сотрудник Метбюро. Кроме того, я создал одну бригаду. Это, видите ли, любопытная проблема — человек и гидрометеорологический режим. Что это значит? Это значит — человек и машина. Человек и пустыня. Человек и город. Посмотрите на город — какая трагедия метеорологических условий, какая архаика, какое великое будущее…
Он рассказал нам о проблеме изменения температуры и климата. Мы увидели города, где можно улучшить климат, если делать правильные крыши и окна. Мы увидели автомобиль, который может ходить в Средней Азии и не раскаляться, с радиатором, который не кипит, с водителем, который в кабине не изнывает от духоты, жажды. Мы увидели пустыню, которую человек может переделать и в которой можно легче дышать.
Так у нас появилось на машине дитя. Это психрометр Асмана. Мы пеленаем его в ватник, и держим на руках, и кладем на лучшее место — в бензиновой бочке.
Когда машина подбегает к бугорку, водитель придерживает тормоз.
Утром Ибрагим строго напоминает метеорологу:
— Вы измерили влажность воздуха? Нате.
И подает ему футляр.
Когда Михаил Степанович раскручивает пружину прибора или смотрит на шкалу, мы стараемся говорить шепотом. Метеоролог достает прибор и, вставляя снизу в него кюветку с водой, обычно говорит нам весело:
— Это называется — поставить Асману клизмочку.
Машина ждет, пока он измеряет температуру в поле и на дороге. Ибрагим рассказывает подъезжающим сзади водителям, делая страшные глаза:
— Давай, давай мимо! У нас научно-техническая машина. Вы думаете, мы можем идти так просто, как все? Нет! Там у нас товарищ Асман едет, ай человек! Что ж, такое у нас дело — научная работа… — вздыхает Ибрагим.
ОЧКИ
Разбирая одно брошенное в пустыне становище басмачей, мы увидели лежащими в стороне три предмета: старую скомканную чалму, очевидно принадлежавшую лицу какого-нибудь святого звания, сломанные очки и тетрадку. Общая тетрадь, разграфленная по-бухгалтерски, очевидно, принадлежала некогда кооперативу. Первые листки ее содержали несколько записей полурусским, полулатинским шрифтом: «Мясной баран — 689. Семенной баран — 197. Сдал — Ораз Довлет, получил — Надыр…» Может быть, это были и басмаческие записи. Дальше шло несколько страничек, исписанных мелким арабским бисером; между листами были вложены такие же записи. Командир отряда перелистал тетрадку и кинул ее мне.
— Ну-ка, она почти чистая, годится для ваших заметок.
Она дослужила свою службу; я ее честно и плотно заполнил. Привезя ее уже домой, я дал перевести записи товарищу, знающему «арабчи». Записи оказались перепиской нескольких бандатаманов, стоявших в разных концах песков, по поводу одного любопытного дела; так само собой получился небольшой рассказ в нескольких письмах.
Записи были ответами на послания бандатамана. А его письма, очевидно, в черновике были занесены в журнал грамотным секретарем, каким-нибудь бывшим байским приказчиком или мусульманским судейским крючком. Я его представляю сидящим на песке перед бочкой, высунувшим язык на сторону и старательно выводящим каракули…
Примечателен выспренний стиль писем бандглаварей, считающих каждый себя большим военачальником и почитателем святости. Вот эта переписка.
«Он — преславный!
Знаменитому начальнику войска, обладателю проницательности Ануш-Мухамед-Пехлеван-беку. Дорогой брат! При этом послании с джигитом нашим и при совокуплении устных пожеланий добра и великих дел посылается от меня просьба: наш святой и всем нам дорогой ишан, находящийся, как всем то известно, при нашем войске, благородный Али-Мрат, волей судьбы оказался в тяжелом положении, — при сражении 12 июня, убегая на своем благородном верблюде, он свалился головой вниз и, разбив очки, таким образом оказался как рыба на песке или джейран с вырванными ногами. Известная его ветхость и древний возраст делали и без того зрение его плохим, а теперь он не видит и своего носа. Мы его держим теперь при караване с женщинами и детьми, где его водят за руки под кусты делать всякие вещи, необходимые человеку. Это умаляет святость, делает достоинство бледнее и путешествие его молитв медленнее. Очки, лишенные стекол, на носу святого человека — все равно что луна без света. Так как мы находимся в глубине песков, а общее это дело для нас важно, твое достопочтенное повеление будет послать одного из множества твоих джигитов в Мерв, от которого до вас два перехода, и показать сломанные очки, и заказать в амбулатории или в каком-нибудь учреждении новые стекла.
«Велик Аллах!
Убежищу мира, благороднейшему из джигитов. Правда, Сын Света, святой ишан Али-Мрат лишился очков! Известие о том повергло нас в печаль. У нас много джигитов, и все они почитали его святость и радуются присутствию его. Но, осмотрев всем нашим штабом очки, мы увидели, что одно очко ему сохранил бог. Мало света стало на земле. Нет мира. Нет стад. Мы ездили на коне, теперь ездим на ишаке. Не может ли ишан ходить с одним очком? Зачем ему два, когда времена тяжелые и все мы под богом? Битая овца лучше небитого козла. Целуй край его чалмы».
«Он — богат!
Дорогой непобедимый брат Бехацур. Джигит наш расскажет, что ишан наш Али-Мрат разбил очки и ему нужно вставить в амбулатории стекла. Очки без стекол на носу святого — мечеть без окна. Я посылал письмо Ануш-Мухамеду и получил от него ответ. Этот старый вор, хвост ящерицы, рыжий суслик, считающий себя храбрым воином, отказался сделать, и я знаю истинную причину: от его отряда со всем штабом осталось четыре джигита и одна хромая старуха, и они отсиживаются сейчас в колодце, переводя дух. От тебя, как брата по роду и колену, повеление: закажи стекла, показав очки. Ишан, святой отец и брат солнца, тыкается носом куда попало, вчера угодил в колодец и повредил ногу, ребятишкам смех и затемнение почета».