А тем временем они с Полиной и с детьми обживались на новом месте. По вечерам и рано утречком Франц мастерил-столярничал в доме Коляды, который теперь и их дом, Полина поделила обязанности с хозяйкой: та присматривала, насколько в силах была, за детьми, Полина хлопотала на кухне, в огороде. В местах старых вырубок подготовили огнем и топором, разделали делянку (круглое слово: «лядо»!) — под просо. Франц вдруг ощутил вкус к такому именно хозяйствованию, первобытному, а по определению Полины — «дикарскому». Поглядели бы мутти и фатер на своего сына: босой, в черных от сажи армейских галифе, торс, как у африканца, и весь в грязных подтеках пота, впрягшись в немыслимую борону — всего лишь обожженная вершинка ели, суковатый еж, — таскал ее сучьями вперед из конца в конец поляны, вздирая покрытую пеплом землю. Полина прибегала к нему с обедом (соленые огурцы и грибы, рыба, картошка, хлеб), как же она хлопотала возле бедного своего, как она считала, каторжника. И не верила, что белозубая «негритянская» счастливая улыбка — это всерьез, что такая работа может кому-то нравиться. А Франц и впрямь испытывал незнакомое прежде чувство полноты жизни. Пытался объяснить жене: именно так, именно голыми руками один на один с природой, и вот, пожалуйста, не пропали бы с Полиной и детьми — без всякого государства, без всякой власти. Вот увидишь, вырастет просо, каша будет, разваристая — ложку проглотишь! Глупости, фантазии, но это Франц, не зря она любит его, никого другого рядом с собой представить не может. Но на всякий случай говорила:
— Знаю, почему тебе хочется без людей, в диком лесу жить. С такой женкой — ни себе, ни людям показать!
И привычно держится рукой за щеку. Левый глаз у Полины немного слипшийся, видит, но все равно не как у людей. Франц не спорит, просто смотрит, но так, что вспыхивающая румянцем Полина смело убирает руку.
— А, как хочешь! Какая есть, такая есть! — говорит с притворным безразличием, а в глазах все равно близкие слезы.
18
Увидел Франца я впервые, всю его немалую семью на партизанской встрече в лесу близ деревни Зубаревичи. Это были уже хрущевские 60-е, такие встречи сделались разрешенными, регулярными, обычно 9 Мая. «Романтики сталинизма», а именно так хочется назвать многих партизан этого времени, приняли из рук разоблачителя их «главнокомандующего» то, к чему сам он, Сталин, близко их не подпускал, но «Никиту» тем не менее недолюбливали, а «генералиссимуса» по-прежнему почитали. Так и не узнали, а узнали бы, не поверили, что готовил и им кровавую баню, может быть, сразу же после евреев, и только смерть помешала ему отблагодарить их по-сталински.
К этому времени на местах уже произошло «омоложение кадров» — в райкомах и райисполкомах на смену бывшим партизанам пришли другие люди, но в центре, в Минске, они сидели плотненько, а потому районные руководители такие партизанские праздники организовывали со всем партийным размахом. Высылали на «места боев» буфеты, заранее сооружали где-нибудь на лесной поляне или у речки трибуну, выделяли собственных ораторов, наструнивали сельских учителей, этих безропотных пристяжных во всех подобных мероприятиях, колхозников старались не занимать срочными работами и даже собственным начальственным присутствием освящали выездные попойки. Как если бы к ним приехало начальство из области или из самой столицы. Помнили: завтра кто-нибудь из этих партизанчиков запросто повстречается с Мазуровым или Машеровым да и поделится впечатлениями о постановке патриотического воспитания в таком-то районе.
Ну, а мы, рядовые народные мстители, настроены были мирно-ностальгически даже по отношению к тем из своего бывшего начальства, кого на дух не выносили. Сами же наши начальники продолжали выяснять, кто кого обскакал после войны и по заслугам ли. Но случалось, что жизнь и нас сталкивала лбами. Да нет, не жизнь, что нам было делить, а вполне определенные, компетентные в таких делах органы. Мне, например, с какого-то времени ездить на такие встречи расхотелось, хотя многих повидал бы с радостью. Как-то совестно было встречаться с веселым своим комбригом, который, простецкая душа, подписал против меня коллективное письмецо в белорусской газете с гневным полковничьим осуждением «пацифиста» и «абстрактного гуманиста». Ну что, выяснять с ним, какие бывают гуманизмы? Абстрактные, не абстрактные? Глупее не придумаешь. Или такое же письмо моего одногодка, который аж в московской «Красной звезде» излил свое огорчение, что довелось ему партизанить с человеком, клевещущим на наших героических генералов.
Но первое время мы ездили на такие встречи очень охотно. (После лишь брат мой туда отправлялся, а мне привозил приветы.) Вот там я и увидел Франца, его обширное семейство. Возле машины-буфета толпились чисто одетые колхозники, в основном женщины с детьми и подростки, в глаза бросился высокого роста голубоглазый мужчина в простоватом суконном костюме и в галстуке. Он только что принял от буфетчицы на двух тарелках хлеб и горку сосисок, и его окружили подростки — сколько же их, не пятеро ли? Невысокая полная женщина (таких у нас предпочитают называть: женщинка, и еще очень хорошо ложится слово: кобета, кобетка), пошумливая на эту орду, начала делить, сосиски — по одной каждому. На голове у нее темная косынка, хотя платье веселое, цветастое. А приглядеться если, увидишь, что левая щека у женщины повреждена, как бывает от близкого взрыва.
— Поля, есть апельсины, может, купим?
Заметно, что этот муж советуется со своей кобеткой постоянно.
— Ой, мабыть, дорого?
— Но им же хочется.
— Хочется! Хочется! — подтвердила орава.
И тут же очень живой черныш поинтересовался у девочки, у самой, по-видимому, младшей:
— А купило у тебя есть?
— А у ця-ябе?
Ох, ты какая певунья!
Когда в семье много мальчиков, а самая младшая — девочка, она обычно общая любимица. Заметно сразу, что и здесь так же. Вполне возможно, что их так много, мальчиков, потому что родители хотели девочку и все «добирались» до нее. Так что ей эти сорванцы обязаны своим появлением. Окликают свою благодетельницу они нездешним именем: Марта.
Вряд ли надолго запомнил бы эту хорошую, счастливую семью, когда бы после не услышал такой разговор:
— А видели тут немца? Чуть не двадцать лет его прятала женщина в подвале.
— Ну и ну! Фрица?
— Да, фрица. Детей кучу нарожали, а потом объявился. На торфозаводе работает.
А потом и в самом Минске услышал о нем.
Как-то у меня появилась необходимость зайти в «первый отдел» Академии наук: мы уже стали выезжать по туристским путевкам за рубеж, а за той железной дверью хранились наши «дела», по которым сверялись подобные желания с возможностью их осуществления. Какая-то печать мне понадобилась. Обнаружил за высоким барьером маленького человечка: мне незнаком, но на меня смотрел, как на известного ему вдоль и поперек, со всей требухой. Я, конечно, не удивился: а как еще может; смотреть человек («первый отдел»), у которого под руками, перед глазами вся твоя подноготная, даже то, о чем сам не знаешь и не подозреваешь?
Но он посчитал нужным узнающий свой взгляд объяснить совсем просто:
— Вы же родом со Слутчины? Я тоже оттуда. Совсем недавно в вашей Академии.
Не был бы то провинциал, тут же сообщил, что прежде работал в райисполкоме, но переведен сюда после известного «Слуцкого дела». Живой свидетель! Я не мог не воспользоваться неуставной разговорчивостью земляка, попытался узнать обо всем поподробнее. Кое-что уже было известно. Весь сыр-бор разгорелся с убийства, но не рядового: работник райисполкома пристукнул в подъезде такого же, как и сам, молодого парня. Молодежные страсти. Но кроме того, что власть бьет граждан по голове в каком-то подъезде, было и еще одно будоражащее обстоятельство: убийца — сын полицая, а убитый — из партизанской семьи. Для Белоруссии это, как оказалось, не безразлично и через десять, и через двадцать лет после войны. Те нас убивали тогда, а эти теперь! Особенно обсуждалась та подробность, что «полицейский» ведал «культурой» в исполкоме, а всем известны обязанности такого работника: межсобойчики, сауны, отдых на природе для начальства, женская обслуга. Ясно, что такого полезного работника начальство не оставит попечением и заботой и наказания за преступлением не последует. Завязался такой клубок слухов, пересудов, страстей, что развязать его можно было лишь открытым, гласным, на виду у всех разбирательством и судом. Начальство же поступило как раз наоборот (еще не хватало идти на поводу у масс!) — суд состоялся в заболотном райцентре, в комнатушке для десяти присутствующих. За окнами же и стенами суда собрались сотни, а на второй день и тысячи людей, со всей округи, из самого Слуцка. Небывалая для республики ситуация. Видно, нанесен удар был в какой-то потаенный нерв белоруса, народа, которого за незлобивость и добродушие хвалили сам Иосиф Сталин и сам Альфред Розенберг. (Похвалив, прошерстили до незалечимых проплешин и шрамов.)
А тут еще жена подсудимого: несколько раз появилась, дура, из помещения, куда других не пустили, и фыркала на женщин: чего слетелись, воронье, ничего вам не обломится, не засудят моего мужа!
Что тут правда, а что позднейшие выдумки, сказать трудно. Одно известно точно (и кадровик подтвердил): судящие перетрусили, они переодели подсудимого в одежду милиционера и провели через толпу. Но сами уйти не смогли: стало известно о побеге убийцы! Толпа пришла в ярость. Остановили проезжавшую мимо машину, груженную торфяным брикетом, забрали канистры с бензином, облили здание и подожгли. Милиционер, переодетый в костюм подсудимого, выпрыгнул из окна, повредил позвоночник. А судья сгорела. Ужас чего натворили сообща толпа и начальство! Воинскую часть прислали, те отказались стрелять. Но подошла другая, более надежная (говорили: кавказцы), усмирили толпу. В газете было коротенькое сообщение: по такому-то делу стольких осудили, таких и таких — к высшей мере.
Под конец кадровик сообщил: