Немой — страница 6 из 18

— Ну что ты, как петух перед курицей, топчешься? — влетело и пожилому партизану от «Ворошилова». — Снимай и меняйся. Видишь, парень решил помочь народным мстителям! Раз сам не воюет, пусть поможет.

Рассматривает Францевы часы уже на своем запястье:

— Вот, тут не по-нашему написано.

Наконец поинтересовался:

— Вы из какой деревни?

— Из Петухов.

— Так вас же спалили.

— Это мы знаем.

Все-таки смутился.

— Вы не обижайтесь. Мы не знали, что вы петуховские.

Но почему-то не вернул «трофеи».

7

День начался как обычно. Проснулись в утреннем сумраке густого леса под еловым шатром-балдахином. По одну сторону толстенной елины с подтеками смолы лежала Полина, укрывшись старенькой с проплешинами плюшевой жакеткой, по другую, натянув до подбородка деревенскую шерстяную свитку — Франц. Мрачное дерево между ними как строгий страж. Нарушителей не было: попробовал бы этот немец еще раз, как тогда! До сих пор на щеках, на лбу у него метинки от когтей Полины. Весело жалуется, что клещи на него дождем сыплются. Вот, и на шее, и за ухом. Полина посмотрела (покорно наклонил коротко стриженную голову), убедилась: чернеют оторванные головки, кожа воспалилась. Не хлопец, а тридцать три несчастья этот Франц. Беды на него сыплются, как эти клещи.

Во дворе у сгоревшего Подобеда, он жил у самой речки, нашли лозовую вершу-топтуху — Полина научила, как ловить вьюнов. Франц натоптал с десяток змееподобных вертких рыбешек. А чирьев заимел еще больше — всего обсыпало. А может, оттого, что на земле приходится спать, ночи холодные? Белье из жесткого деревенского полотна натерло мягкие места, теперь он ноги ставит враскид, как циркуль — умереть можно, как он ходит. Друзья Павла, партизаны, называют это: нагнал волка! Хорошо еще, что не ноет, сам над своими бедами подшучивает. Уверяет, что обязательно своей муттер завезет и покажет: какое белье сын ее носил («Когда был в партизанах», — от себя добавила Полина). Франц промолчал: мулкое для него слово, вроде этого белья. И носить невозможно, и другого нет, свое, немецкое, затоптал в болоте.

И вот наступил день, которого Полина и ждала как спасения, и отчаянно боялась. Из лесу увидела возле своего двора верховых лошадей, сразу же узнала Павлика, стоит рядом с матерью. С ним, наверное, его разведчики, приезжали вот так не единожды.

— Сядь и сиди здесь, — приказала Францу, указывая на нагретое солнцем полусгнившее бревно, — пока я не вернусь. Или позову. Только не убеги! Не уйдешь?

— Не уйду.

Ну совсем как умного пса она его уговаривает. Но им не до смеха. Франц как-то сник, лицо посерело.

И Лазарчука узнала издали, он из Заречья, село это когда-то соперничало с Петухами: у кого зычнее и многолюднее вечеринки. И третий кто-то с ними, сидит на лошади, держа на коленях винтовку. Что, что им рассказала мама про Франца? Она видит уже бегущую по огородам Полину, показывает в ее сторону. Что им сказать? Увезут в отряд, а там что? Или с ним так же поступят, как с тремя немецкими офицерами. Сами перешли к партизанам, убежав с бобруйского аэродрома, а до этого долгое время поставляли отряду разные сведения, медикаменты. На машине прикатили, всего навезли. А потом — арестовали. Будто бы яд нашли. Полина отцу доверяет, его спокойной рассудительности, опыту, ну, не Павлику же верить — такому же, как она сама, школьнику? Для школьников все заранее ясно. А отец усомнился:

— Какой там мышьяк? Для себя ампулу зашили в воротник. Не к теще на блины ехали. А у нас рады придумать: хотели отравить кого-то, командование! Отличиться надо было особому отделу — вот и весь мышьяк. Живого немца поди поймай, а тут сами в руки пришли.

Бросилась брату на шею:

— Вот что с нами, Павлик, сделали, побили, попалили!

— Вижу! — Какой же он стал худой, глаза провалились, рука подвязана. Поморщился: Полина неосторожно коснулась ее.

— Ранили тебя?

— Да ерунда!

У него все ерунда, пустяки. Вдруг прикинула: а они, пожалуй, одногодки с Францем, восемнадцати нет.

— Донька, где вы там ходите? А он где? — спросила Кучериха.

Сказала, рассказала про Франца, про немца!

— Ну, где ваш фриц? — поинтересовался Павел.

Стоящий возле лошади Лазарчук смотрит испытывающее. Глаза незнакомо жесткие. Оброс так, что и хвацкие бакенбарды его потерялись. Как чеснок в лебеде у плохой хозяйки.

— Ой, мама! — Полине почему-то легче свою внезапную придумку-ложь сообщать всем через мать. — Забрали Франца! Какие-то из не знаю какого отряда. Отняли часы, сапоги, а как увидели носочки с голубым пояском: «А, немец!» И увели. Я уже им и про то, как он нас спас, что он не убивал, не палил — не поверили, забрали. Не знаю, что с ним сделают.

— А что с ними делать? — глухо произнес Лазарчук. — Ясно что.

— Он же нас от лютой смерти… — взмолилась Кучериха.

— Дайте, мати, за зло расквитаться. А уже потом остальное, — прервал ее Лазарчук.

Вмешался Павел:

— Мы вас, мама, с Полиной заберем в отряд, когда назад поедем. Что вам тут теперь оставаться? Через пару дней. А то еще каратели вернутся. У нас тут в яме белье есть, хлопцам, да и мне — переодеться. Завшивели.

— А як жа! И сало, сухари. Вот Полина, слазь, доченька.

А некоторое время спустя брат незаметно отвел Полину в сторонку.

— Так, говоришь, увели?

— А вы бы что с ним? А, Павлик?

— Не знаю, как в отряде. Вон у Лазарчука всю семью выбили, никого не оставили.

Посмотрел прямо в глаза сестре таким знакомым взглядом старшего на младшую, любимицу в семье.

— Ох, и политики вы с мамой! Если недалеко увели его, пусть он уходит. Раз вы говорите, что он такой.

— Так он убил немца, ему нельзя возвращаться!

— Ну, не знаю.

8

Вдали над лесом, а часто и прямо над сгоревшей деревней пролетают самолеты. Франц, прислонясь к дереву, с мальчишеской осведомленностью обязательно сообщит марку: «мессершмитт», «фокке-вульф». Полина в такие моменты ревниво замечает, как взгляд его на время куда-то удаляется, затуманиваясь. Это его Германия летает. А сам он от нее прячется и больше всего боится, что она его отыщет. Мать тоже все чаще уходит в свою даль, все меньше у нее разговоров с живыми, она вся — с покойниками.

— Во сне приходят: «Что ж ты нас, Кучериха, наши белые кости земелькой не присыплешь?» Надо им, детки, могилки выкопать.

Теперь Полина с Францем ходят по ее следам, зарывают то, что она собрала на пожарищах. С лопатой, с кошем (корзиной) переходят со двора во двор. Франц на огороде роет небольшую, но поглубже яму («Чтобы, детки, не откопали их волки, собаки не растаскивали»), Полина, собрав в кош то, что осталось от семейки, несет к яме — зарывают. Перед этим могилку выстилают зацветающими ветками с хозяйской грушки или вишеньки, присыпав, Франц специальным валиком из круглого поленца выдавливает на влажном песке крест. Молча перекрестится, и Полина тоже. Неправдой было бы сказать, что она прежде никогда этого не делала. Это ее тайна, сладкая и стыдная. И не набожность в ней тогда просыпалась, а, пожалуй, что-то совсем другое. Сначала она проделывала это в гумне, на току, сладко пахнущем нагретыми снопами, сеном. Воровски забиралась туда, становилась голыми коленями на каменнотвердую глину, начинала истово креститься и класть поклоны. Перед этим торопливо и грубо мазала губы помадой, подаренной ей дочерью лесничего Эвирой, волнующий запах нетеперешней, ожидающей ее женской жизни добавлял стыда и запретности. Войдут и увидят, и что ты будешь объяснять? Стала это проделывать в избе, перед маминой иконой, и именно когда кто-то поблизости был: на кухне или за окном разговаривают мать с соседкой или с отцом — вот-вот войдут! Даже в школе рисковала это делать, когда все выбегут на перемену (у той же Эвиры специально для этого выпросила маленькую овальную иконку) — вот где чувство стыда и запрета было самое острое. Вбегут, увидят — после этого жить станет невозможно. Только умереть!

Вспоминала она теперь об этом? Куда от памяти спрячешься? Но теперь даже смерть не очень волновала, больше пугала — грубой простотой и окончательностью. Эти полуистлевшие кости недавно живших знакомых ей баб, мужчин, детские, они лишали тебя всякой надежды. Кладя крест следом за Францем, но справа налево, как мама крестится, как эти когда-то крестились (кто постарше был и чьи кости перед глазами), Полина только отгораживала себя от ушедших, приближения не свершалось. Хотя даже у Франца, чужого здесь, она видела, было по-другому.

— У вас в школе… молились? — спросил вдруг Франц, медленно подбирая слова.

— Нет, конечно! — Полина почему-то покраснела.

— И у нас тоже: конечно! Но отец и особенно муттер — очень верующие. Фюрера они только боятся. У вас мало церквей, где у вас венчались, или как это?

— В сельсовете.

— Это… а, муниципалитет! Вокруг пня? Древние германцы так делали. Или это историческая шутка, не знаю.

Однажды ранним утром Полина увидела, что Франц ходит по пепелищу ее дома, внимательно рассматривает у себя под ногами, что-то ищет. Видно, кости Отто хочет и боится увидеть.

Кучериха «с работы» обычно уходила, не объявляя об этом Полине, Францу: исчезала, и все, приходили в свой двор, а она уже там, варит им ужин или спит, завернувшись в колхозную свою телогрейку.

На этот раз почему-то попрощалась. Подошла:

— Ну, я там собрала, и там, и там. Я пошла — похороните.

Полину потом мучила память, догадка; она сказала «я пошла — похороните!» Знала, что сейчас ляжет и умрет? Когда они с Францем вернулись «домой», Полину поразило, как по-детски спит ее мать. Рваные свои солдатские ботинки аккуратно поставила в головах (отец всегда смеялся над Павлом, когда он так делал по крестьянской привычке), руку положила под щеку, босые ноги, поджав, спрятала в длинной юбке. Разговаривали вполголоса: пусть поспит. Приготовили ужин, стали будить, а она…

Полина не кричала, тихо и безнадежно текли слезы, все делал, что надо, Франц. В этой деревне столько смертей, что закричать (а так хотелось!) было страшно.