Немой — страница 7 из 18

На мертвом лице снова появилась, как бы проявленная смертью, мамина улыбка. Только тут сообразила Полина, чего не хватало все последние дни, недели. Ведь всю жизнь, сколько Полина себя помнит, рядом было немолодое лицо с неизменной доброй улыбкой, ласковыми чертами, так сочетающимися с певучим «маминым» голосом. «Алтайский голосок у нашей мамы, знаете, какое в горах эхо!» — любовно говорил отец. И еще: «Мама наша в детстве подмазку съела, всегда улыбается, правда, дети?» Он привез маму с Беломорканала, из ссылки, потому что она — «из кулаков». Прямые слова про это отца когда-то пугали Полину, требовали других, а не тех, что у нее, к матери, чувств. Они стихов, поэм столько заучивали про Павлика Морозова. Свой же Павлик, казалось, не переживал, даже когда отец, выпив (редко, но бывало) обзывал себя с вызовом: «вредитель», «враг народа». Мама его тогда старалась увести от детей, уложить спать. Как с этим было справиться детской душе, зыбкому сознанию? Павел справлялся легко. А может, и не так, просто характер у него мужской. («Кремень наш Павел», — говорил отец полушутя-полусерьезно.) Полина же не раз по ночам, плача, переписывала маме и отцу биографии. В ее фантазиях родители были те же самые, с маминой постоянной улыбкой, отцовской резкой горячностью, но на Беломорканал они ездили по комсомольским путевкам и вообще все, как в книгах и в кино.

На огороде возле старой груши Франц копал могилу Кучерихе. Прикидывал, из чего сделает гроб. Ни досок аккуратных нет, ни инструмента. Копал и в мыслях обходил двор за двором, всю деревню, припоминая, что и где видел. Пошел искать доски, а когда принес нужное (даже сломанная пила ему попалась, полуобгоревший топор), увидел, что Полина уже побывала в хованке-погребе и достала серый валик домотканого полотна. Молча, каждый свое, делали. Франц только следил все время, не надо ли помочь. Принес из колодца воды, когда Полина, подойдя к яме, постояла, как бы что-то забыв и припоминая:

— Я сама обмою, хоть немного.

Отец, может, и не одобрит, что не на кладбище, а прямо на огороде будет похоронена. Но и соседи так — каждый в своем саду. Все село теперь кладбище. Дом они сами строили, отец с матерью. Вот так вместе работали, как Франц с Полиной, но совсем-совсем другую работу делали. Полине, их знающей, легко представить, как радовались друг другу и тому, что делают. Особенно после этого Беломорканала. Дом поставили, родили Павла, тут же вскоре — Полину, работали в колхозе, отец счетоводом, мама — «куда пошлют», дети семилетку кончали, и тут снова забрали отца. Перед самой войной. В школу хоть ты не ходи, но Павел не отступал, тащилась следом за ним и Полина, а там директриса-историчка объясняла детям: в таком-то выступлении товарища Сталина то-то и то-то, все, что он когда-либо сказал, — верно навсегда. Вот и про счетоводов. Врагов надо уметь распознавать под любой личиной, маской: кулак не обязательно с берданкой или обрезом под полой. Он может из бухгалтерских костяшек выстрелить. Как сказал товарищ Сталин? Сидит себе такой в колхозной конторе и щелк-щелк, как из-за угла. Нащелкал, и пожалуйста: коровы от бескормицы дохнут, свиньи и куры от чумы, зерно мокнет, гниет, на трудодни — граммы.

Деревянные «счеты» отца с желтыми костяшками почему-то не забрали, когда был обыск, они дождались его возвращения из тюрьмы. Уже когда война началась. Проснулась ночью Полина от испуганно-счастливого крика матери:

— Дети! Дети!

Потом все дружно грели воду, помогали отцу мыться, как младенца, поставили его в «балею» — огромную низкую бадью — и поливали водой, намыливали, терли мочалкой. А он совсем не стыдился своей наготы, неправдоподобно худой, одни кости. Шепелявить стал, зубов передних нет. Мать со страхом спрашивала:

— Что у тебя со спиной? На всем теле — что это за шрамы?

Вначале отец ничего не рассказывал. Что там было, как он освободился. Война шла, из лесу стали наведываться «окруженцы», скоро это слово вытеснено было другим: «партизаны». У отца какие-то дела с ними начались, сразу же. Куда-то их водил, пропадая на ночь, а то и на несколько суток. Однажды заговорил:

— Послушайте и забудьте. Неизвестно, что еще нас ждет в жизни. Но хочу, чтобы вы знали все.

Про то, как в минской тюрьме били, выбивали зубы и «признания» во вредительстве, потом какого-то «письменника» приплели, наверно, он им был нужен больше, чем сам Кучера. Расскажи, как приезжал читать стихи, а сам вербовал для польской дефензивы, охранки! Про то, как этот «нацдем» подбирал людей для связи с заграницей. А тут — война, Минск стали бомбить, тюрьма сотрясалась от грохота взрывов. По Московскому шоссе убегали горожане, следом уводили «врагов», несколько длинных колонн, у охраны красные петлицы, такие же околыши фуражек, винтовки с длинными русскими штыками. И эти штыки стерегут тебя, родину от тебя оберегают. А немец лупит сверху, и ты уже вроде с ним против своих! Пробовали уговаривать конвой: отведите нас в военкомат, сдайте в армию, воевать с немцем хотим. Заткнись, вражина! Но вот выстроили арестованных в шеренгу, сами напротив с винтовками, пулеметы на земле: какой-то приказ зачитывать будут. Майор-энкаведист держит в руке бумажку, дождался, когда всех подровняли, все подготовились и, глядя в бумагу свою: «Огонь!» А тут как раз налетели самолеты.

— Я лежу среди картофельного поля, скошу глаза — кресты над головой ревут и оттуда строчат. Кто еще живой, бежать пытается, по тем — энкаведешники. А один, вижу, подбежал, штыком на соседа замахивается, как я ногами дал ему промеж ног, аж взвыл. Подскочили мы — и бежать, а в стороне вижу: энкаведешник стал над женщиной, на обе руки ногами, да ка-ак штыком ей в грудь или живот! Со всего маху — женщину!..

9

Решили уйти из деревни — со смертью Кучерихи, казалось, она умерла окончательно — и поселиться в лесу, куда не добрались бы ни немцы с полицаями, ни партизаны. А как отыскать такое местечко? Догоняя, преследуя друг друга, убегая и прячась друг от друга, безопасных мест на этой земле не оставили.

Но повезло. В густом непросматриваемом ельнике (правда, просека близко) набрели на заброшенную землянку. Судя по тому, как проросли, покрылись грибами и чагой бревна и бревнышки, а жестяная бочка-«буржуйка» окрасилась в охру ржавчины, тут давно никто не жил. Может быть, с осени — зимы 41-го, когда окруженцы-партизаны таились по лесам, выходили лишь добывать пропитание. Иногда обстреливали немецкие машины.

Убрали с нар сгнивший хворост, выстелили ложе свежим ельником и березой. Франц топором, который с собой прихватили, нарубил сухих дров — приготовились жить долго. По лесу расползся дымок, а с ним и тревога: не унюхал бы кто. Пока высушивались их палаты, сидели под деревьями. Франц сказал:

— Хорошая человек твоя мутти. Показать мою?

Запустил руку под рубаху, на ладони у него заблестел медальон. Как это не углядел тот, «трофейщик»? Шнурок замаслился, грязный, а золото блестит, как живое. Подковырнул ногтем, и открылась фотография. Полина приблизила свое лицо, на нее смотрит строгая чужая женщина с аккуратно выложенной прической. Франц вытряхнул себе на ладонь фотографию, перевернул ее.

— Тут написано: «Ich werde dich Schutzen». Я тебя (как это? ага) защищу. Всем им так кажется.

Франц долго и нескладно объяснял, что носить это рискованно, а замазать немецкую надпись будет нехорошо, и потому просит Полину забрать и хранить, пока ему снова можно будет…

Полина не знала, как тут ей поступить. Вроде она присваивает право, не спросясь у той женщины, держать на груди ее фотографию. Как-то неловко перед нею, далеко живущей. Потерла блестящее золото меж ладоней, заодно и шнурок и опустила холодное сердечко под рубаху. Невольно поежилась: почему-то вспомнилась Эвирина круглая иконка…

Автоматная очередь! — Франц настороженно поднял голову. Далековато, но почему разрывные пули ее повторили совсем рядом, в кустах за землянкой?

— Это же соловей! — рассмеялась Полина. — Как будет по-немецки?

— Nachtigall. Никому только не рассказывай, что Франц уже…

Покрутил пальцем у виска.

— Нет, правда, похоже, — успокоила Полина, когда они улеглись на нарах, — во, ну совсем, как пулемет. А теперь полощет горлышко. И до войны пели соловьи, но никому в голову не приходило такое.

— Многое не приходило, — согласился Франц. — А в вашей школе…

И пошли разбирать стенку незнания — и того, и другого, и третьего. Как у вас? А у вас как? Обнаружилось, что многое очень похоже: девушки больше понимают в парнях, чем те в них, — что в немецком Дрездене, что в белорусских Петухах. И так же одинаково живут в вечном противостоянии женской части школы и мужской, но предателей своего племени больше среди девочек. Вот была в десятом классе Клавка, девка никакая из себя, у нее и парня не было своего на выпускном вечере, так старшеклассники потом рассказывали: она столько пар разбила, развела за один тот вечер! Даже у которых дело к свадьбе уже шло. И чем взяла, ты подумай! Те, невесты, выдерживали своих парней на расстоянии: поцелуй еще можно, а больше — ни-ни! — это чтобы удержать их до свадьбы. Вам же только уступи и — адью! Эта нахалка всем дала урок: танцевала с парнями со всеми подряд, и все ее наперебой приглашали — прижималась, бесстыжая, смотрела так, что каждый поверил: сегодня он все и получит, если с нею уйдет. Ну, как опоила зельем! И оставила в дураках. У невест после этого вечера раздрызг с женихами, у некоторых навсегда — отомстила за все десять лет невнимания.

Полина задала тон, Франц так же осуждающе заговорил о легких прямо-таки свинских нравах среди парней, увлеклись, аж дыхание сделалось горячим и у нее, и у него, казалось, теперь-то уж не смогут сдержать себя, сблизятся руки, губы, но что вы, как теперь это возможно?! О чем только что говорили?.. как осуждали! как негодовали! Смущенно замолкли Полина с Францем, почувствовав себя обманутыми кем-то: наиздевался и смотрит на них со стороны, чтобы громко расхохотаться при первом их прикосновении. Разочарованно полежали и уснули каждый на своем месте — приблизительно в метре друг от друга. Но девушка все-таки сказала «на прощание»: