Немой — страница 8 из 18

— На новом месте приснись жених невесте.

Однако сказано было столь иронично, что Франц так и не решился протянуть в ее сторону руку. Помнит, бедняжка, коготки!

Прежде чем уснуть, Полина много навспоминать успела. Виру вспомнила. Вот она бы знала, как распорядиться и собой, и Францем.

Жила эта семья, по представлениям петуховцев, «как помещики». А имя Вира — от Эвиры, что означает: Эпоха Войн и Революций. Имя ей такое дала мать, та самая директриса-историчка.

Отец Виры (пока и этих не пересажали) работал лесничим, хозяйство его было чуть не в полрайона, десятки лесников в его распоряжении, и лес с грибами-ягодами, и трава на полянах, и дрова. Все, чем в лесном крае люд жив. Обширное лесничество располагалось особняком от деревни, за высоким дощатым забором, где стояла просторная контора, раздольный дом лесничего, высокие, из крепкого дерева, теса хозяйственные постройки. В лесничестве было несколько лошадей, хороший выезд. Все не как в рваном-гнилом колхозе: что сбруя, что возок-кошевка, лошади — загляденье! Даже свой пруд был за тем высоким забором, а зимой — каток для Виры и ее друзей. Но в друзьях у нее ходили не многие. Это еще надо было заслужить. И прежде всего — непохожим на общее поведением, смелостью знать то, чего другие знать боятся. Сама она была и умница, и красавица. Читала много, но главное — обо всем было у нее свое суждение. И действительно, ничего не боялась, — так казалось Полине. Аж голова кружилась рядом с ней. «Я сама себе книга», — любила повторять. И сообщала, что подумалось, что почувствовалось — почему? отчего так? — в таких-то и таких обстоятельствах. Однажды отец — усатый, черногривый красавец — ее просто высек. «Из любопытства», как сама говорила, подожгла копну сена прямо во дворе. Так вот: «Он меня плеткой, плеткой, так напугался пожара, а я в эти минуты любила его больше, чем когда-либо. До слез».

С Полиной они, забравшись на сеновал, под ласточкино цвиканье, читали, делились секретами, спали, грезили, как устроится их жизнь. Однажды Полину предупредила:

— Я позвала Костю и Бублика. Выбирай, кого ты хочешь.

— Зачем они мне?

— Что, трусишь? Мы же договорились.

— Ну, это мы так.

— Так или не так, а я их пригласила. Сказала: приходите с интересными книжками.

Они и пришли с книжками. Бублик, тот дурачок-дурачком, а школьный красавец Костик (скорее по испуганно-скованному поведению Полины, чем вызывающему — Виры) понял, что все неспроста. Дурачились, копошились в сене, все более распаляясь и позволяя себе все больше. Пока Полина не разозлилась и не убежала к окошку, оттолкнув Бублика. Тот виновато поволокся следом. А Вира с Костиком как-то непонятно и страшно затихли. Глянула Полина в полумрак сеновала и увидела голое, высоко поднятое колено Виры и бессмысленное какое-то качание спины в голубой майке, спина эта показалась такой мужской, отвратительной. Растерявшийся Бублик смотрел на Полину, она удерживала его взгляд бессмысленной усмешкой, только бы он не обернулся, не посмотрел туда. (Но оба слышат: смотрят друг на друга и слушают.)

С этого дня Вира возненавидела Полину. А однажды на зимнем катке, когда Костя, ходивший теперь за ней, как голодный пес, помогал ей привязывать конек, Вира с внезапно исказившимся от отвращения и ненависти лицом изо всей силы ударила его прямо под бороду, так что он отвалился на снег.

Когда Вириного отца тоже арестовали, (после ветеринаров взялись за лесников), семью выгнали из-за дощатого забора, и они с матерью куда-то уехали, как сгинули.

Утром Полина и Франц проснулись, почему-то недовольные собой и Друг другом. Но скоро это прошло, им действительно интересно быть вместе. И вот так — вдвоем. Вот, пожалуйста, жили каждый далеко от другого и совсем вроде иначе, но столько общего у них. Эта простенькая мысль почему-то волновала.

— Скоро у тебя ковтун будет! — взлохматив волосы Франца, сказала Полина.

Он только что помыл их в заросшей ольшаником и осокой речке, и они лежали на траве, возле развалившегося мостика, отдыхали. Франц в нелепом, коротком ему белье из сурового полотна, немало помучившем его бедное городское тело, но уже размягченном ноской и частым окунанием в воду, почему-то не стесняется Полины — как не стеснялся бы, видимо, одеяния клоуна. Ну, а Полине просто весело на него, такого, смотреть.

— Ты сказала: ковтун? — видно, что Франц что-то припомнить старается.

Рядышком на траве блестят змейками извивающиеся вьюны, выловленные в болотистой затоке, где вода потеплее, Полина с детской бессознательной жестокостью прихлопывает их ладошкой.

— Наши полещуки когда-то вообще не стригли волос, — сообщает Полина.

— Как сикхи.

— Это кто?

— В Индии каста такая. По три метра волосы отращивают.

— Ну, наши меньше, но тоже. Считалось: срежешь — заболеешь. В ковтуне все болезни.

— Ой, постой, вспомнил! Богиня Мэб. У нее крылья из комариных туч, из маленьких мошек. Она хвосты лошадям заплетает по ночам, богиня Мэб. А людям ковтуны делает. У Шекспира, знаешь «Ромео и Джульетту»?

Джульетту на школьной сцене Вира играла; Полина помнит бледное лицо, предсмертный грудной голос. Повторила перед Францем:

— Обожди меня, Ромео! И я с тобой, я иду к тебе! И «заколола» себя «кинжалом».

— Кажется, она пьет яд? — возразил Франц.

— А ты что, носишь с собой? — невольно спросила, вспомнив про тех немецких офицеров.

— Неплохо бы. Гранату конфисковали.

Когда к землянке шли, увидели на березовом кусте странно зависшую ворону. Смотрит на них в ужасе, пошевелилась и заскользила по листьям, еле удержалась на нижней ветке. Больная? Или это уже так подросли птенцы, по неосторожности вывалился из гнезда. Не заметили, а уж подступило лето. Лес отяжелел от листвы, хвоя выбросила свежие зеленые (тут же начинают желтеть) стрелки. А соловьи запускают свои трели-очереди и утром, и вечером. Появился в лесу мастер, и все остальные певцы тянутся, подстраиваются под него, стараются изо всех силенок, чтобы и у них не хуже получалось. А тут еще невидимые лягушки на всю округу сообщают: ка-ак хор-р-ро-шо, сладко!

Когда Полина невольно протянула руку, чтобы помочь вороненку, он от испуга — где и силы, умение взялись — взлетел и сел на нижний сук сиротливо, в еловой засени стоявшей березы. Покачался, чтобы не упасть, укрепиться. И взялся отряхивать влагу родного гнезда, соскабливать детскую липучку с перьев, пропуская через клюв то одно, то другое крыло. Всем хорошо. А что людям плохо, так кто в этом повинен, если не они сами?

Поужинали картошкой и испеченными на раскаленной жести вьюнками (Франц уверял, что ничего вкуснее не ел, будет муттер своей рассказывать).

На этот раз спать укладывались молча, как бы боясь слов, они только мешают. Расстелили Францеву деревенскую свитку из домотканого сукна — это под низ будет, накрыться — плюшевая жакетка Полины. Все без слов и будто всегда вот так спали и ничего такого в этом нет.

— Холодно тебе?

— Немножко. Я вижу и тебе тоже холодно.

— Бедный вороненок. Из гнезда выпал.

— Интересно, какие теперь у моей мутти сны? Она любит их пересказывать, и мы обязаны слушать, как правительственную сводку. Обижается. Вернусь если, она мне их обязательно расскажет.

— Тебе же холодно. Накройся хорошенько. Спи, спи. Не дыши так! Слышишь, не дыши так!

Хотела отодвинуться, а он испуганно и виновато затих. Бедный вороненок! Протянула сама к нему в темноте руки, он прижался к ним горячими щеками, прижался к ней, как спрятался. Такой беспомощный; такой потерявшийся… Когда боль пронзила ее и, главное, испуг, что это уже произошло, случилось (подкрался, гад!), она отбросила его с силой, которой сама не ожидала!

— Зверь! Фашист! Фашист проклятый!

— Я же тебя люблю, Полина.

— Волк — кобылу! — и зарыдала.

Печка выгорела, погасла, в землянке неуютно, сыро, запах заброшенности и какой-то безысходности. За дырявым окошком хохочущий, издевающийся хор лягушек. Завернувшись в свой плюш, тихо всхлипывала Полина. Затихший, будто и нет его здесь, лежит Франц. Он, кажется, больше нее оглушен случившимся. Тихонько поднялся, раздул в печке огонек, подбросил дров. Под смолистое постреливание огня заснули.

Крик ворвался в распахнутую дверь:

— А ну выходи! Ферфлюхтер, мать вашу!

И прямо над головами — в окошко:

— Бросаю гранату! Язви твою душу: выходи!

Это мамино «язви» подействовало особенно парализующе.

— Ой, дяденька, не надо, мы деревенские!

Отстранив Франца, вышла, выбежала первая, предупреждая криком:

— Там брат, он немой, совсем немой!

Пятнистый какой-то человек (плащ-накидка и бритая голова — все него в пятнах) отшвырнул Полину:

— А мы сейчас посмотрим.

И Франца автоматом оттолкнул в сторону:

— А ну выпентюх! Кто еще там?

— Никого, паночек, только мы! — спешит ответить Полина.

— Проверь, — приказал пятнистый другому в таком же плаще, но у этого на голове немецкая каска.

— Ишь, бандитские морды! — недобрыми глазами рассматривает бритоголовый пойманных. — Хотите увидеть белорусскую птушку бусла? Покажем вам, сталинские бандиты!

И уже к своим, человек шесть их, железноголовых.

— Мало было Сталина этим бульбянникам, не натешились колхозами. Вы за что это воюете?

— Мы цивильные, дяденька, брат, он немоглый совсем, больной, — причитала Полина, а сама думала: не хуже бабки Адарки, она кормилась тем, что оплакивала покойников. Только бы Франц не вздумал помогать.

А пятнистоголовый все ищет, к кому прицепиться. Вот уже свой ему не угодил:

— Иванов, ты куда? В кусты все тянет? Ой, смотри! Может, как Волошин решил? Бегите, бегите, вас бандиты приласкают!

— Откуда ты взял? — огрызнулся власовец в очках (Полина уже понимает, кто это). — Человеку посц… нельзя?

Франц же о своем все думал, тревожился: на просеке сразу увидел немцев. Несколько офицеров в таких же плащ-накидках, но высокие фуражки на них, а не каски и не пилотки. И гл