Немой — страница 24 из 63

— Ни кусочка мяса! Ни ложечки масла! — отвечает визгливый женский голос.

— Такая пригожая да ражая… прямо-таки железная… — талдычит кто-то пьяным голосом, пытаясь нащупать и поцеловать соседкину руку.

Подвыпившая женщина сидит пригорюнившись: она принимается плакать и сморкаться. Под конец ей становится плохо, не столько от выпитого, сколько от духоты. Она просит выпустить ее из-за стола, но тут все, будто сговорившись, вскакивают и вызываются проводить, поскольку им, оказывается, по пути…

Раполене в корчме? Да какая же нечистая сила ее туда занесла? Она и сама не могла бы сказать, каким людским потоком подхватило ее у дверей костела и как щепку понесло туда, где обрывается это течение. Северию привело в костел настроение толпы, порыв толпы увлек ее и сюда, в корчму. Заговорил с ней походя один человек, затем другой, и вот она в их власти.

До сих пор тетке Северии не довелось испытать, насколько добры бывают мужчины. Миколюкаса она не брала в расчет: он был в ее глазах кем-то вроде ангела, являющегося во сне к ребятишкам. До сих пор она знала только понаслышке, что на свете бывают скверные женщины. Когда она вздорила с благоверной Довидаса, не только домочадцы, но и мужчины из их деревни сохраняли нейтралитет или просто прикидывались, что не слышат происходящего. Таковы уж литовцы: если двое ссорятся, то пусть они хоть передерутся до смерти, третий уносит ноги, чтобы ему не досталось от драчунов или чтобы в случае смертоубийства не пришлось идти в свидетели. Да Северия и не больно-то интересовалась, кому из них двоих сочувствует мир, ей или Довидене; для нее весь мир составляли она сама да ее супруг, за которых нужно было бороться. А тут, гляди-ка, ей сочувствуют, за нее заступаются.

И Северии стало до невозможности хорошо. Впервые в жизни она выпустила на волю то, что держала на короткой привязи — свою затравленную душу. Как будто зажатый в котле пар неожиданно приподнял крышку недоверия и с шипением вырвался наружу. Сначала она разразилась слезами, затем робко посетовала, но не на то, что было, а на то, что якобы происходит сейчас: мол, всем известно, какая она труженица, а Довидас с женой за это ей ничегошеньки не дают, ни кусочка мяса, ни крошки масла, она даже в костел отправляется на голодный желудок, а уж про то, что только ей одной положено корову доить, и говорить не приходится. Держат ее за девку-работницу, но ни рубля не платят, одевается же она до сих пор в обноски из своего приданого.

И тут-то Раполене стало до невозможности противно: впервые за свою жизнь она примешала к чистой, хоть и горькой правде ложь. После смерти мужа она отправлялась натощак в костел, к примеру говоря, причащаться крайне редко, пожалуй, раза два в год. Но коль скоро мешок с правдой однажды прорвался, жди, что из него посыплется и ложь, на худой конец, преувеличение.

Кто ж в деревне не знал про житье-бытье теток, что им ровным счетом ничего не платят, а лишь не дают умереть с голоду, чтобы было кому надрываться почище мерина. Долгих объяснений не требовалось — мужчины и без того, облепив длинный стол, сочувствовали бы ей с большим жаром, чем полагалось. Так и стала Раполене центральной фигурой… за столом в корчме.

Литовцам шинкарь по нраву, однако дочку свою за него не отдают, про это и пословица есть. Корчма гулом гудела, и казалось, что всем там хорошо, как у дядюшки в гостях. Тем не менее сидевшие неподалеку от большого стола немало удивились и весьма неодобрительно покосились на Раполене. Не прошло и десяти минут, как по местечку среди отъезжающих прошел шепот:

— Северия Гейшене бражничает за большим столом…

Прежде всего этот слух достиг, разумеется, ушей Довидене, и она с замиранием сердца ждала возвращения снохи. Та не замедлила явиться, однако по возвращении, даже не поев, направилась прямиком в клеть, чтобы передохнуть немного, как она это обычно делала, когда валилась с ног от изнеможения.

— Перебрала!.. — испуганно сообщила Довидене мужу.

— Пьяная! Вот те раз… — всплеснул руками Довидас, и оба перепугались так сильно, точно в дом к ним проник отравитель. Утром у нее не хватило духу хотя бы взглянуть на невестку. У Северии тоже. Всем хотелось отвести душу, они так и кипели от негодования, однако стыд заставлял их молчать. Да и разве говорят вслух о тайных пороках, хотя все о них давно знают? Это повторилось во второй и в третий раз. Тетка больше не таилась, поев, не шла отдыхать, а отправлялась в деревню, где гуляла молодежь. Усаживалась на лавке с пожилыми женщинами, громким хохотом встречала озорные выходки парней и вроде бы в шутку шла танцевать, когда какой-нибудь весельчак «силком» тащил ее в круг. Она бы расплясалась вовсю, да не знала новых танцев: умела танцевать один лишь суктинис, а молодежь охотнее танцевала кратитинис.

Только старением можно объяснить, отчего Раполене бесилась, отчего стала в тягость всем в доме, будто в нем поселился домовой, который, как известно, больше выносит, чем приносит.

Так оно и было.

Как-то перед праздником из дому неожиданно пропала денежная купюра среднего достоинства. За всю жизнь супруги не могли припомнить случая, когда бы у них что-нибудь пропало, им даже в голову не могло прийти, как можно тайком утащить что-то из дому. Кто ворует, тот и грабит, таскает вещи, ему не доверенные. Нет, тут не вор руку приложил! У обоих супругов одновременно мелькнула мысль, что это не чья-то, а невесткина работа. Оба смекнули, зачем ей понадобилось это делать, и почувствовали легкий укор совести.

— Ведь мы же ей гроша ломаного не дали на расходы. Когда она к рюмке не прикладывалась, у нее не было в этом необходимости. А вот как начала…

Супруги перепугались. Начало — не конец. Найдутся и другие «расходы»… Пожалели денежку, что и говорить: на дороге ведь не валяется. И стали они вслух сокрушаться: кто бы это мог украсть у них «бумажку». Вздыхали и жаловались каждый божий день, однако даже искоса не глядели на сидящую за столом невестку. Их деланное невнимание лучше всего убедило ее в том, что хозяева не только подозревают, но и наверняка знают, что это — ее работа. И она так же притворно не поднимала глаз от своей ложки.

Это молчание было во много раз более тягостным, чем самая отчаянная перепалка. Ну, стали бы попрекать, колоть глаза, тогда можно было бы искать в ответ оправдания, лгать, сердиться, браниться. Хоть выговоришься, если никого и не убедишь. Теперь же приходилось быть самому себе нелицеприятным судьей. Супруги бы уже давным-давно выпустили свои ястребиные когти, набросились бы на «похитчицу», будь у них меньше уверенности в том, что это она. А что, если Северия возьмет и сознается? Как тогда вытравишь из сердца презрение и страх: как же, в доме появился нечистый на руку человек? Пропади она пропадом, эта десятирублевка: ведь у них все же нет уверенности в своей правоте, как нет права унизить это человеческое существо, которое они безжалостно грызли и пилили вот уже столько лет и при этом, однако, продолжали уважать за кучу первостатейных достоинств. Легко им было браниться, коль скоро обидчики чувствовали, что обиженная сторона может с полным на то правом ответить им тем же. Нынче же невестка сидит пригорюнившись. Видать, кусок не лезет в горло. Напустишься на нее, а она — молчок. Что тогда?

Червонец обнаружился на прежнем месте. И как никто не знал, кто его взял, так никто не узнал, кто его возвратил. Да и не любопытствовали. Только с тех пор никто больше не видел тетку Северию ни в местечковой корчме, ни на деревенских гуляньях: нежданно-негаданно она окончательно превратилась в тетку, точно так же, как Миколюкас — в дядю, которому только и надобно было, что пахать на хозяина, проявлять долготерпение, ничего не требовать, признавая, кроме себя, одного лишь бога и ему одному открывая душу.

НЕМОЙ

Уж и не упомню, доводилось ли мне рассказывать кому-нибудь про то, как где-то на дальней окраине Литвы случилось мне причащать одного странного нищего. Он изредка появлялся в окрестных местах, и прежде всего бросалось в глаза то, что он совершенно не реагировал на все вокруг. Словно не замечал того, что его окружает, вернее, вообще никуда не глядел, не останавливал свой взор ни на близких, ни на отдаленных предметах, не устремлял его ни в землю, ни в небо, ни вдаль. Глаза у него были ясные, только чуть-чуть с поволокой. Он понимал, о чем ему говорили, выслушивал, если велели, однако в ответ не подавал ни звука. Он напоминал лед в стужу: лучи света пронизывают его насквозь, а растопить не могут.

Питался этот человек тем, что ему подносили. Без просьб, без благодарностей. В дом входил будто ненароком, просто посидеть немножко. Сидел считанные минуты, ничего не замечая вокруг и, похоже, глубоко задумавшись; если в это короткое время никто ему ничего не подавал, он безмолвно уходил прочь. В другой избе повторялось то же самое. Получив хлеба, он по-слоновьи, без смака, тут же уплетал его весь, будь то краюшка или коврига, казалось, он мог бы с такой же легкостью проглотить и полкаравая. Ну, а если перед ним выставляли огромную, как сито, миску супа, это было для него пределом мечтаний. Он хлебал его, точно это было изысканное блюдо, которого он не пробовал сто лет, хотя гость совершенно не задумывался над тем, что это: щи, свекольник, картошка или крупянка, — не все ли равно? Но если во время еды кто-нибудь заговаривал с ним, пенял на то, что он-де пропускает мимо ушей слова хозяев, нищий отставлял в сторону вожделенное блюдо и шел в другое место.

Если тебя попросят о чем-нибудь, ты скривишься недовольно, а уж коли не просят, кому придет в голову самому предложить? Вот почему таким редким удовольствием была для Немого возможность похлебать чего-нибудь — наспех уписывал он сухую краюшку, а запивал ее, видно, на улице, поскольку в избе никогда не озирался в поисках жестянки или ведра. Вот и представлял собой человек самые настоящие живые мощи — кожа да кости.

Кто он такой и откуда родом, никто не знал: ни сельчане, ни полиция; да никто им и не интересовался. Правда, когда в одной деревне Немой долго не вставал со скамьи и продолжал сидеть, прислонившись к стене, хозяину стало жалко его, и он заботливо уложил гостя, послав за ксендзом.