— Да разве у нас самих не найдется что-нибудь поесть? Напрасно мы тут шастаем да рассиживаемся. Будто тут таких не видали! Вот вернемся и поедим. Раньше или позже, не все ли равно? Ведь не на базар ехать и не в поле бежать, не детишкам носы утирать…
И если бы кто-нибудь захотел спугнуть старичков на день-другой, ему нужно было бы только пригласить их поесть. Они уже успели стать необходимыми на стройке и, казалось, приставлены были наблюдать тут за порядком. Да и плотники чувствовали себя увереннее; были у них свидетели удач-неудач и спорой или же медленной работы. Нерадивцы, и те трудились на совесть; сколько могли, столько и делали.
Ваурусы сжились со стройками Винцялиса так же сильно, как в свое время с его родителями и впоследствии с ним самим. Все им тут стало казаться своим, предназначенным для них самих и оттого требующим их мнения.
Так продолжалось до сенокоса.
В стороне от стройки, посреди двора, воткнув в землю бабки, отбивали косы Винцас и Антанас. Работали молча; Винцас в последнее время все больше замыкался в себе, все чаще о чем-то задумывался. Оттого его подручный тоже замолк, ничего не ругал, ни в чем не сомневался. Однако на этот раз он не выдержал. Оба торопились в долину — в луга.
— Только у нас одних (теперь Антанас уже не говорил: у тебя) работы вдвое, втрое больше, чем у остальных. Где ты еще увидишь, чтобы косили сено сразу же после того, как посадили картошку и овес засеяли? Купалы еще не видать, даже с нашего крутого косогора и по старому календарю, а в лощине вдоль речушки уже трава стеной. Стоило только весеннему солнцу подсушить все вокруг, так и видно стало, как трава в рост идет. Скосишь ее, а недели через четыре она снова вырастает, и как раз в ту пору, когда нужно хлеб в полях убирать.
Винцас долго молчал. Похоже, он хотел так отбить косу, что хоть бороду ею брей, не то что траву коси. Он затачивал лезвие то широким, то узким концом молотка, то сухим, то влажным, поплевывал на него или лизал языком, проводил по острию то ногтем, то подушечкой большого пальца, притом так ловко, как самый настоящий брадобрей, и уже сейчас было видно, как он, плотно подкрепившись, замахнется сплеча этим подготовленным на совесть орудием — во всю ширину рук рослого человека, и так широко расставит ноги, чтобы добавить себе столько роста, сколько кряжистости, и выкосит такой прокос, что прохожие только ахнут.
— Это что же за великан такой, и каким приспособлением выгнал он такой прокос, что его не то что широченным шагом не переступишь, но и с разбегу не перемахнешь?
Под конец Винцас плюнул на обух молотка, да еще постучал им несколько десятков раз, да еще провел подушечкой большого пальца по лезвиям и, найдя их в полном порядке, резко, как пружина, распрямился на своем низком сиденье.
— Бывает и третья трава, — только теперь поддержал он начатый Антанасом разговор. — Да вот беда: солнца ей не хватает для просушки, приходится или свежескошенную скармливать лошадям да коровам или потраву делать. Это, пожалуй, лучше и здоровее. Нечего лошади все лето плуг или соху за собой таскать, вот и получит роздых, округлится, залоснится. А буренки тем временем станут молока больше обычного давать. Правда, городишко наш маловат, к этим бы коровам да побольше евреев — молоко покупать. Придется самим все выпивать или на сыры пустить — и опять же самим их съесть, поскольку этого добра у всех хватает.
Говорил-то Винцас о хозяйстве, но видно было, что думал он совсем о другом. Тогда Антанас попытался повернуть разговор в другую сторону.
— Плотники вон уже до кровли дошли, стропилины ставят, решетняком ее перекрывают; кровельщики только и ждут, когда ты прикажешь тесом покрывать. А ты, как я погляжу, не больно-то настроен обмывать завершение стройки.
НЕ РАССЧИТАЛ
— Чтоб их живорезы побрали, все эти твои обмывания, пропивания или как их там, и пусть нечистый убирается со своей горькой назад, в преисподнюю, откуда, говорят, он ее и притащил! Мои родители не пили, да и мы с тобой не склонны к этому; никак с чужого голоса поешь? Лучше уж наесться до отвала. Скажешь, плохо нам бывало, когда мы за обе щеки уписывали, не замечая из-за стужи и озноба, сколько порций умяли?
— Ладно. Но ты-то чего скуксился?
— Денег нет, кончились мои запасы. Попытался я пронюхать, у кого можно взять в долг, да никто не верит, чтобы такой желторотый, да еще с таким размахом парень сдержал данное обещание, пусть и не скоро, но вернул одолженное. Банк, опять же, денег дает курам на смех, а проценты лупит солидные. Да и все равно с заемом в банке мне не выкрутиться. Придется прервать работу. Знаешь, что, Онте: женись-ка ты пока один на своей Воне и хозяйничай тут по своим возможностям и соображению, а я сбегаю годика на два, на три в Америку, деньги зашибу, чтобы работу закончить. Мне же пока, видно, не суждено жениться. А жаль Уршулю… Я по ней, кроме шуток, очень тоскую. Вроде бы и получу я ее от тестя с тещей, а только не дело это: будто задаток взял во время купли-продажи. Гонор, брат, не позволяет вырывать невесту из богатой, достойной жизни голоштаннику, который сам в первую голову нуждается в опеке и которого нужно поставить на ноги, прежде чем вручать ему дочку. Мне это напоминает чем-то историю нашего Радвилы. Его сынок, молодой князь, снюхался с бесприданницей из боярской семьи, и тайком, без благословения родителей, поклялись они друг другу в вечной любви. Вот отец и всыпал ему на красном коврике сотню розог, этого их боярская честь требовала; а молодой велел выплатить приданое — сто тысяч дукатов.
Антанасу анекдот понравился, и он так громко, от всей души расхохотался, что даже плотники и крестные обернулись. Но тут же нахмурился: в следующий миг Онте так разволновался, что у него екнуло внутри.
— Да ни в коем разе, хозяин, я на это не согласен, чтобы ты ушел и оставил меня одного…
— Воспарил я, Онте, как сокол, а опуститься придется подобно жуку. Это страшно, Онте. Я был еще незрелым юнцом, когда размахом замыслов измерял свои возможности, а не наоборот. Послушался я поэта Мицкевича. В школе доводилось его стихи читать. Пишет-то Мицкевич хорошо, только поди угадай, как он на деле поступал. Хозяин он, пожалуй, был никудышный. А может, это я доверился голосу крови, а не разума; я ведь и сейчас чувствую, что иначе не мог поступить. Ожидается самый настоящий скандал. Те, кто вначале вроде бы по заслугам стали уважать труженика и удальца, теперь-то уж рты не закроют, на смех подымут, дескать, совсем ненормальный, такой простой вещи не учел: невозможно выполнить невыполнимое. «Робинзон из Жемайтии» станет звучать как издевательская кличка для тех, кто узнает, что жил когда-то оборотистый мужичонка, который один-одинешенек удобно устроился на необитаемом острове, получив в помощники, да и то не сразу, одного-единственного Пятницу, как я с самого начала тебя…
Вид Винцаса поразил Онте. Впервые он видел своего хозяина и руковода таким не по-робинзонски расстроенным, подавленным. Едва ли не безумным взором обводил он свою усадьбу, где почти подошло к концу строительство внушительных строений: избы, клетей, хлева, сараев, гумна, а остатки избняка были снесены для строительства батрацкой избы. Как же ему сейчас оставить все то, что сделано с такой любовью и самоотречением? Ведь, отправляясь в чужие края, под полой все это не унесешь, а оставишь — разрушится или разберут по бревнышку, и не будут строения больше радовать глаз. Что тогда станет подкреплять надежду на семейную жизнь?
Рухнула, пожухла и надежда Онте, притом так неожиданно, будто по мановению волшебной палочки. Онте был тугодум: голова его была столь же тяжеловесной, как и кулак. Но если по мере надобности кулаком он еще мог что-то сделать, то умом — ничего. Уныние подкосило его сильнее, чем непосильная работа. Не находя выхода сам, отправился он неверной походкой, как пьяный, поплакаться к старикам Ваурусам.
Ваурусы по обыкновению то семенили неподалеку, опираясь о свои посошки, то грели на солнце стынущие косточки, то отправлялись в тенек по другую сторону дома.
— Ну до чего ж наш Винцялис похож на своего папашу, царство ему небесное. Такой же ладный, высокий, чисто тростинка; такой же яснолицый, добросердечный. Истинно божий угодник, — говорила крестная Ваурувене. Некогда она сильно любила своего пригожего соседа и вовсе не скрывала этого.
— Ну, ты, мать, как начнешь — до небес вознесешь, уж прямо и божий угодник. А может, ангелочек? — пенял жене крестный Ваурус, которому Канявене внушала когда-то особую симпатию своим серьезным, кротким нравом.
— А чего ему не хватает-то? — отбрила мужа крестная Ваурувене, беззастенчиво глядя куму Ваурусу прямо в глаза и как бы говоря без слов: только попробуй, только попробуй мне перечить!
Крестный Ваурус и не думал перечить.
— Венце далеко обскакал своего покойного папашу, вечная ему память. Покойник был способный, живого ума человек, только вот здоровья да образованности ему недоставало. А сыну, гляди-ка, всего с лихвой досталось, и эти богом дарованные таланты он и не думает зарывать в землю и держать там, как мы с тобой, скажем, наши сбережения, хотя на кой прах, и сами не знаем. Похоже, мы-то ими не воспользуемся.
— Для того, отец, мы их и закопали, чтобы лихой человек не пустил на ветер то, что мы потом своим и бережливостью скопили. Помнишь, отец, сколько времени мы провели у Каняв и сколько Канявы у нас? Как одна семья были, одним двором жили; оставалось только общую мошну завести. Нынче-то свет уже не такой. Во всей деревне, да что там, во всем приходе я и допустить не могу, чтобы кто-нибудь еще жил в таком согласии. Давненько мы с тобой, отец, не молились за добрых друзей, которые светили нам таким отрадным и ясным светом, вносили успокоение в нашу одинокую жизнь; не пора ли заказать заупокойную службу?
— И то верно, мать. Давай-ка мы с тобой возьмем и заглянем в один прекрасный день к настоятелю, обо всем договоримся, а потом, никому не сказавшись, помолимся за спасение душ наших друзей и недругов, да озарит всевышний их вечным сиянием и да придаст терпения и сил их живому отпрыску.