СВАДЬБА
Накануне свадьбы зазывалы дважды обошли деревню Таузай, настоятельно приглашая всех мужчин и женщин, всех ребятишек и подростков, всех тех, кто хотя бы пальцем шевельнул для Винцентаса.
— Да что вы! — отчаянно отмахивались приглашенные, но на их лицах было написано величайшее удовлетворение. — И без того тьма народу соберется. Где там и местечко-то найдешь присесть и вилку — мясо подцепить.
— Ну так подвесьте к поясу складной ножик перед уходом. А отказываться не стоит: вы бы только видели, сколько там всего крестные Ваурусы наготовили!
Соседи прекрасно знали все до мельчайших подробностей: чего, сколько и когда приготовили. Угощение было обещано заблаговременно, потому его все и ждали, как юбилея. Знали, у какого еврея достали и спешно притащили бочки, наполненные пивком с говорком; узнали и про какие-то миленькие серебряные штучки для наливания пива, чтобы ни капли не пролилось ни из жбанчика, ни из маленького стаканчика. Сами понимаете, что такое купленная вещь — и дорого, и вкусно — не пропадать же ей даром, не порадовав остальных. Знали они и что горькая приготовлена, а вот сколько, не представляли. Однако зная уже о размахе молодого Канявы, мужики тешили себя надеждой — на всех хватит.
Итак, все приглашенные на свадьбу-новоселье ждали, настроившись на отменное угощение; каждый мнил, что он достоин быть обласканным, и тот, кто хоть пальцем шевельнул для хозяина, оскорбился бы смертельно, позабудь Винцас о них. Однако Винцас и в основном Онте были начеку, следя за тем, чтобы так не случилось, и настойчиво внушали рассылаемым зазывалам, сколько человек и из какого двора приглашать повторно, а сколько — просто так: придут — не придут. Приглашенные повторно пришли все, остальные якобы колебались, церемонились, прикидываясь скромниками: куда, мол, нам до вас! Все же и они, правда, попозже, стали робко тереться о стены, пока и их не усадили на стулья и скамейки.
Столы были расставлены во всех шести комнатах жемайтского дома: в обеих избах, двух спальнях и двух родительских покоях[24]. Не было нехватки ни в подносах, ни в столовых приборах — это участливые соседки принесли, что могли, а у мужиков и впрямь имелось в кармане и на ремне по складному ножику, которым они могли пользоваться и как вилкой, резать и накладывать еду. Одна из соседок принесла шесть искусно выструганных из липы лопаточек для масла, чем привела в восхищение всех окружающих.
И была там тьма гостей, которые дивились изобилию угощений, уйме мясных блюд, обильно смачиваемых горькой и пивом. Но особенно настраивало их на радостный лад то, что наравне с ними здесь угощались почтенные мужи — все трое были приходские церковнослужители, а для деревни это равнозначно присутствию генералов в орденах: седой как лунь и сухой, как щепка, настоятель, который прослужил в этой должности вот уже почти шесть десятков лет, лицо досточтимое, аскет; второй — не старый, но и не молодой алтарист[25] — тучный человек с красным мясистым носом, далеко не хилого здоровья, однако уже присланный сюда доживать свой век и, по слухам, именно из-за красноты своего носа; и, наконец, третий, только что вылупившийся из стен семинарии, как цыпленок из яйца, румяный, будто яблочко, викарий. Все трое были люди совершенно разные.
Настоятель хмельного даже не пригубил, сказал, что уже не годится для трудной работы, хотя все знали, что пастырь — человек редкостных достоинств — вообще был сурово настроен против этого.
Его заместитель, двадцати двух с половиной лет от роду, был бойким малым с такими свежими щечками и такими невинно-озорными глазами, что все без исключения девицы покинули свои места и, словно сговорившись, сгрудились неподалеку в красном углу, где угощались почетные гости. Ни одна из них, словно завороженная, не отрывала от этого гостя глаз, не сгоняла с губ улыбку, выдающую сердечное смятение; радость зайчиком прыгала по их личикам, точно блики от подвешенной под потолком лампы; девушки подталкивали вперед друг дружку и не двигались при этом с места, как будто яства на столе были наготовлены не для них. Да и как было не порадоваться обществу юного духовного отца: он ведь — ничей, его к рукам не приберешь: от него, как и от любого красивого парня, следовало бежать подальше, позволить себе только из-за чужого плеча есть его жадными глазами.
Юного викария на этом едва ли не первом в его жизни солидном собрании радовало все — женщины и мужчины, парни и девушки, в особенности же стайка ребятишек, которых служители божьи приручали конфетами. Раздавал конфеты и молоденький викарий, подзывая и поддразнивая то того, то другого. Ребятишки стеснялись, робко приближались к концу стола, были довольны, когда викарий отпускал их, и счастливы, когда подзывал; на их долю такая честь выпадала редко. Его же внимание приковывали невиданные им доселе привычки и обычаи другого края Литвы (сам он был из Аукштайтии).
Желторотый викарий энергично оборонялся от «дегтя» (так он называл крепкие напитки) и все приговаривал, что ему, мол, лучше бы чего-нибудь послаще, не такого забористого.
— Нет уж, уволь, милостивый государь! — попытался пошутить на жемайтский манер развеселившийся служитель божий. — Так недолго и нёбо обжечь, не смогу потом заупокойную молитву пропеть; лучше дай-ка мне вон той наливки, она и вкуснее, и на вид получше.
— Как ваши щечки… — ластилась круглая, как бочонок, зажиточная и оттого не робкого десятка крестьяночка лет тридцати; она фамильярно подсела к викарию и отодвинула его в сторону своим телом. Тот сделал вид, что не заметил этого, и ему было хорошо; он как бы оцепенел не поймешь отчего: то ли от выпитого, то ли от женского прикосновения; скорее всего, от того и от другого; юноша робел перед незваной соседкой и не знал, как завести с ней разговор. И соседка поняла, что слишком уж бесцеремонно повела себя для первого раза, и оттого смущенно замолчала.
Не первой молодости алтарист все просил налить ему прозрачной, да такой, чтобы язык щипала, потому как у обыкновенной 40-градусной не тот смак. Молодожен достал спирта — разбавить водку, чем завоевал благосклонность гостя.
— Вижу, вижу, что запаслив, — похвалил Винцентаса алтарист. С каждой новой рюмкой он проводил ладонью по своему огромному колышущемуся животу, напоминавшему привязанный к телу мешок.
Алтарист, перед тем как выпить, обильно закусывал мясом, притом самым жирным (он называл это перекуской), затем снова ел, уже выпив (это он называл закуской), а саму трапезу называл коротким словом — укуска. И сам же смеялся над собственным остроумием. Хмельное совершенно не действовало на алтариста, иначе говоря, он не пьянел и не становился неуправляемым; люди говорили, это потому, что пьющий куда как хитер и околпачивает хмельное с помощью жирного. Дескать, алкоголь растворяет жиры, а покуда он их окончательно не растворит, ему некогда действовать на самого человека.
Есть такие, кто в этом деле собаку съел.
Настоятель же к напиткам вовсе не притрагивался, только уписывал приготовленные Ваурувене жемайтские блюда да нахваливал их к величайшей гордости и радости сватьи. Крестная Ваурувене вскоре никого, кроме этого гостя, и не замечала: покуда он был со всеми, ему одному подкладывала еду, каждый раз выбирая что-нибудь другое.
Препоручив опеку над почетными гостями женщинам, Винцас совершил обход вдоль стен во всех комнатах. И всюду он старался хоть как-то выделить среди других кого-нибудь из своих благодетельных помочан на толоке и хотя бы кивком побудить их выпить все до дна. Ободренные гости охотно осушали чарки за здоровье молодожена и новосела, еще охотнее опорожняли их, оставшись одни, без понукателя, и уже спрашивали друг дружку, доберутся ли они до дому на своих двоих.
— Дорога близкая, можно и на карачках. Как-нибудь, — подбадривали себя соседи и снова налегали на водку, запивая ее холодным пивком. Оно разбавляло в животе огненный алкоголь, что было на редкость приятно, зато, перемешавшись, дурманило еще больше, ускоряло наполнение желудка и побуждало быстрей опорожнить его. Глядишь, то один, то другой, побледнев, вскакивал и порывался уйти. Уходили пошатываясь, а возвращались вроде как и довольные и снова ели, снова пили.
Дом Канявы тонул в густом чаду. Во все распахнутые настежь двери, поскольку их то и дело открывали-закрывали, и в одно-другое окно, которое догадались открыть сами участники застолья, клубами валил, как из бани, пар; внутри же хмелили головы непьющим выдыхаемый алкоголь и пивной перегар. Новоиспеченному гостю с непривычки это было куда как неприятно, но на тех, кто уже свыкся, это не производило никакого действия.
Винцас помнил про данное добровольно Уршуле слово не пить и теперь не пил, однако не пригубить он не мог — ведь нужно было взбадривать остальных. Пришлось отхлебывать десятки раз и хочешь не хочешь обливаться пьяным потом.
— Гляньте-ка, а жених-то наш как стеклышко. Чудеса, да и только: он же со всеми чокается, — говорили вслед Винцасу одни гости.
— В юности он не был любителем выпить. Но, став мужиком и хозяином, с божьей помощью живо догонит выпивох. Вон и алтаристишка в компанию набивается, споит беднягу, — шутили другие.
Пьяный гомон гудом-перегудом докатывался до отдаленных уголков усадьбы молодого Канявы, был он слышен и в других дворах; в дверях домов стояли юнцы, которых пока еще не приглашали на свадьбу, и с завистью прислушивались к этому «божественному» (стараниями бога Бахуса-Вакха) гомону: хорошо им, дядьям и теткам. Ну, погодите: вот дождемся ваших лет и тоже покажем, как нужно пить и гулять.
Пьяное веселье пошло на убыль, настроение у людей постепенно стало портиться. Все стало представляться им в более скверном свете: и прием, и угощение. Кое-кто, почувствовав тошноту, уже чертыхался в сторонке. Ни с того ни с сего рассердился и недовольный чем-то юный викарий.
— Послушайте, жемайты! Вы только и знаете: «Ешьте, пейте, пейте да ешьте». Одно и то же, это уж слишком. А ведь на свадьбе и другое делают. Где же ваши обрядовые песни, танцы, шутки?