Немые свидетели — страница 4 из 37

Кто знает, не в голове ли Путилина зародился провокационный план, который заставил начальника III отделения уверовать в то, что Чернышевский «ошибается: извиняться никому не придется»?

Не Путилин ли с его проницательностью и чутьем «догадался», что прокламация «Барским крестьянам» написана Чернышевским? И не он ли подсказал Костомарову текст маленькой записки и письма, якобы написанных Чернышевским и сыгравших решающую роль в качестве компрометирующих материалов? Так или иначе неожиданно в руках следствия оказались эти поразительные документы.

На свет божий появилась записка, в которой говорилось: «В. Д. (т. е. Всеволод Дмитриевич. — Авторы). Вместо „срочно обяз.“ (как это по непростительной оплошности поставлено у меня) наберите везде „временно обяз.“, как это называется в Положении. Ч.».

Костомаров действительно набирал прокламацию, которую ему передал Михайлов через студента Сороку. Чернышевский действительно был в Москве в марте 1861 года и виделся с Костомаровым. Именно тогда, показывал Костомаров в комиссии, Чернышевский зашел к нему и, не застав дома, оставил эту записку.

В III отделении заметили ошибку в прокламации и, зная от Костомарова о встрече с Чернышевским в Москве, вскоре после выхода Положения (5 марта 1861 г.), когда прокламация «Барским крестьянам» набиралась, решили исправить текст — якобы от имени самого автора, но чужими руками. Тем более что руки для этого имелись самые подходящие.

Костомарову доставили бумаги Чернышевского, изъятые при аресте, и он быстро овладел чужим почерком.

Возникают сразу же два вопроса.

Первый: мог ли Чернышевский написать пресловутую записку?

Второй: поскольку с Костомаровым Чернышевский был едва знаком, мог ли он, опытный конспиратор, именно ему оставить такую записку?

Что касается первого вопроса, то М. Лемке, автор интересной книги о политических процессах в 60-х годах, опубликовавший основные документы по процессу Чернышевского, пишет: «Чернышевский, вынесший на своих плечах все литературное прохождение крестьянского вопроса, знавший и следивший за ним изо дня в день, конечно, не мог употребить такой основной термин неверно, но это мог и даже должен был сделать поэт-переводчик, бывший, как в лесу, в крестьянской реформе».

Но Лемке ошибся. В тексте прокламации «Барским крестьянам», написанной незадолго до реформы 1861 года, везде стояло «срочнообязанные». Это и естественно. Когда Положение еще обсуждалось, в нем употреблялся термин «срочнообязанные»: правительство предполагало установить какой-то конкретный срок, в течение которого крестьяне выполняли свои обязательства перед помещиками. В последний момент от жесткого срока отказались и появилось более туманное — «временнообязанные».

На второй вопрос исчерпывающе ответил Ю. Стеклов в статье «Решенный вопрос»: «Чернышевский, зная, что за ним следят и ищут случая расправиться с ним, проявлял необыкновенную осторожность в словах, поступках и в выборе знакомств. Эта осторожность была всем известна. О ней говорили студенты, профессора, писатели, ею возмущались шпики в своих донесениях, ее отмечали жандармы и члены следственной комиссии, равно как тот же предатель Костомаров в своем письме к мифическому Соколову и в сочиненном им же письме Плещееву. Недовольство ею нашло даже отражение в сенатском приговоре. И вдруг этот осторожнейший человек совершает такой грубый промах, как оставление записки на квартире малознакомого ему молодого человека, к которому он вдобавок относился с подозрением, записки, в которой определенно признается в авторстве нелегального воззвания и которую мог прочитать любой посторонний, зашедший в комнату, и делает это без всякой надобности, ибо, не застав Костомарова дома, мог или дождаться его, или зайти в другой раз! Этот поступок, достойный зеленого гимназиста, настолько нелеп, что при минимальной добросовестности судей он должен был бы возбудить в них величайшие сомнения».

Но судьи отнюдь не склонны были сомневаться. Записку отдали на экспертизу. Сначала она поступила в комиссию, возглавляемую князем Голициным. В «Акте сличения почерка руки Чернышевского» говорилось:

«1863 года апреля 24 дня, в высочайше утвержденной в С.-Петербурге Следственной комиссии, командированные секретари: со стороны губернского правления Карцев и Степановский, со стороны уголовной палаты Филимонов и 2-го департамента гражданской палаты Беляев, производили сличение почерка записки, писанной карандашом, по показанию Костомарова, отставным титулярным советником Чернышевским, с другими бумагами им писанными и заключающимися в деле на 58-м листе и в ответах Чернышевского 30 октября 1862 года, и нашли, что почерк записки имеет некоторое сходство с почерком Чернышевского, коим писаны им означенные бумаги».

Итак, никакой попытки что-нибудь объяснить или хотя бы назвать какие-то признаки. Впрочем, юридического значения эта комиссия не имела, и, когда дело перешло в сенат, экспертизой занялись секретари сената.

Обладали ли они специальными познаниями в исследовании почерка? Ничуть. Это были самые обычные секретари, ежедневно имеющие дело с сотнями бумаг, написанных сенаторами. Может быть, их снабдили всеми необходимыми для беспристрастного исследования документами, то есть дали не только бумаги Чернышевского, но и Костомарова, как требовал Чернышевский? Нет, выдачу бумаг Костомарова сенат счел нежелательной.

И все-таки… три эксперта из восьми признали, что только восемь букв из записки сходны с почерком Чернышевского, общий же характер почерка совершенно другой. Лишь двое с готовностью подтвердили, что записка написана почерком Чернышевского, хотя и искаженным.

Основания для обвинения, таким образом, оказались весьма шаткими.

Тогда сенаторы взялись за дело сами и с непостижимой уверенностью заявили, что в «отдельных буквах сей записки и общем характере почерка есть совершенное сходство».

Результат этой предвзятой, невежественной, дилетантской экспертизы вполне удовлетворял самодержавие. Но увы, ему приходилось все же придерживаться своих же собственных законов. А по тогдашним законам Российской империи, если преступник отпирается, необходимы по крайней мере два «несовершенных (т. е. косвенных) доказательства». Пока сенат располагал только одним. На свет должен был появиться второй документ. И он, разумеется, отыскался.

На допросе 18 января 1863 года Костомаров вдруг признался, что у него есть революционное письмо Чернышевского, которое хранится у некоего Шаповалова. Все попытки жандармов найти этого Шаповалова окончились неудачей. Зато письмо… В целости и сохранности Костомаров передал его вскоре III отделению, которое по странной забывчивости даже не поинтересовалось, как сам Костомаров обнаружил мифического Шаповалова.

Как очутилось письмо Чернышевского у Костомарова? Очень просто. Оно адресовалось поэту Плещееву и по дороге в Москву затерялось, потом отыскалось за подкладкой чемодана, но было в таком виде, что отдавать его Костомаров счел неудобным.

Объяснения были нелепыми. Но еще более грубо выглядела сама фальшивка. Замкнутый, осторожный, осмотрительный Чернышевский выбалтывает в письме Плещееву множество сведений, некоторые из которых почти наверняка даже не могли быть ему известны.

Весьма неподходящим оказался и адресат письма. Поэт Алексей Николаевич Плещеев в юности примыкал к петрашевцам, но к началу 60-х годов не только не имел никакого отношения к радикально настроенной интеллигенции, но даже старался держаться от нее подальше. И вот этому-то Плещееву, с которым Чернышевский почти не переписывался (от редакции «Современника» переписку с ним вел Добролюбов), он вдруг посылает письмо, где, в частности, признается в том, что сочинил прокламацию «Барским крестьянам».

«Что могло натолкнуть, — спрашивал Ю. Стеклов, — Костомарова и его вдохновителей из Третьего отделения на мысль о сочинении письма к Плещееву? Во-первых, Плещеев рекомендовал Михайлову и Чернышевскому Костомарова, который искал литературной работы и которого оба названные писатели пригрели. А, во-вторых, косвенный ответ на этот вопрос дает следующее. В письме Чернышевского к Костомарову от 2 июля 1861 года имеется непонятная для нас фраза: „О нашей благотворительности в пользу дворовых пишу к Алексею Николаевичу“. С другой стороны, в письме Плещеева к тому же Костомарову от 3 июня 1861 года сказано: „Я писал к Чернышевскому — если он ответит через вас, то дайте знать“. Эти письма, якобы найденные у Костомарова 10 марта 1863 года, наверное, были Костомаровым представлены Потапову гораздо раньше. Но если даже они очутились в руках Потапова только в марте, то ведь письмо к Плещееву выплыло только в июле. Возможно, что, обсудив содержание этих писем, почтенная компания пришла к выводу, что их можно использовать для… нового подлога. Правда, в письме Плещеева не говорится, что он писал Чернышевскому через Костомарова, и относится оно к июню, а не к весне 1861 года, но такие мелочи не имели для жандармов значения. Станет ли Сенат разбираться в хронологических несуразностях, раз дело идет о таком „преступнике“, как Чернышевский! Мы не утверждаем, что наша гипотеза бесспорна, но она представляется нам довольно правдоподобной».

Итак, второе косвенное доказательство было получено, Сенат поспешил сделать новую экспертизу. На сей раз секретари Сената, получившие нагоняй «за странную» первую экспертизу, были единодушны в своем решении: письмо Плещееву имеет несомненное сходство с другими рукописями Чернышевского.

Правда, по законам элементарной логики не мешало бы еще опросить, так сказать, заинтересованных лиц. Разумеется, Чернышевский будет все отрицать. Но есть еще Плещеев! Ведь из письма Чернышевского следует, что он владелец тайной типографии и вообще прекрасно осведомлен о всех революционных организациях. После Чернышевского Плещеев по крайней мере враг номер два.

Плещеева вызвали в Сенат и показали письмо. Он сразу же отверг авторство Чернышевского, хотя и признал, что почерк на первой странице (и только на ней) чем-то напоминает почерк Чернышевского. Смысл же ему совершенно не понятен, и Чернышевский не мог написать ему, Плещееву, такое письмо.