Ненадежное бытие. Хайдеггер и модернизм — страница 18 из 41

Сама референция к колониям и колониализму должна пониматься в этом случае как попытка заполнить своего рода пустое место, аутсорс-отсылка, неизбежно образующаяся в проектах полного цикла (источников знания и практики) и/или нигилизма, которые, как подчеркивал Хайдеггер, руководствуются синтаксической формулой «и больше ничто»[34]. Нигилизм, как результат западной метафизики, проекта модерна как такового и в то же время позиция Ницше, близкая и самому Хайдеггеру (который оказывается нигилистом с небольшой поправкой), сам выступает своего рода рефлексией модернистских проектов, в том числе тех, в которых возможность обоснования знания как такового начала приравниваться к процедурам полного контроля «источников». Нигилизм указывает на такой «аутсорс» источников, который изнутри него опознается исключительно как «ничто» (разумеется, не осталось никакой возможности вернуться к какой бы то ни было позитивности источников, существующих независимо от самой процедуры обоснования или полного цикла). Задача Хайдеггера становится в каком-то смысле неразрешимой (по крайней мере на уровне последовательного или нигилистического дискурса): не видеть в ничто что-то, но и не оставлять ничто в форме всего лишь ничто. Соответственно, экспликация модернистской фигуры ничто (как необходимого провала модерна) через колониализм оказывается рационализацией, удобным способом подставить на место концептуального аутсорса реальный: колонии, как первичный, зримый и ясный аутсорс источников, – наиболее понятное ничто, «ничто» в кавычках, которое, разумеется, не просто ничто, но и не что-то. Такое опрокидывание предельно спекулятивной фигуры, которой у Хайдеггера заканчивается критика метафизики как таковой и Ницше как ее завершения, на вполне «онтическую» (политическую и т. п.) ситуацию одновременно вульгарно и необходимо: «вульгарность» (уплощение, отказ от теоретических ставок и т. д.) является платой за более важные решения. «Вульгарная необходимость» представляется поэтому своего рода точкой притяжения всего проекта Хайдеггера, но в данном случае проекция на колониализм позволяет сделать нечто большее установления простой корреляции: показать, что само это колебание в окрестностях «ничто», указывающее на общую структуру аутсорса, небезобидно, более того, оно выявляет своего рода невидимую границу, к которой Хайдеггер и модерн все больше приближаются, но все же не могут ее преодолеть, хотя, казалось бы, ничего непреодолимого в ней нет.

Обратный ориентализм

Колониальная система – это прежде всего «другая сцена», не просто дополнительный ресурс, а карт-бланш, который покрывает издержки национальной системы производства и в то же время позволяет наращивать силы, не слишком демонстрируя их на внутренней европейской сцене (отсюда трактовка Jus Publicum Europaeum у Шмитта). Однако эту материалистическую или геополитическую трактовку колониальной системы следует дополнить пониманием обратного идеологического захвата, который осуществляется самой колонией. Основатель subaltern studies Ранаджит Гуха предложил в своей работе «Господство без гегемонии»[35] формальную систему Господства-Подчинения, в которой каждый из элементов, составляющих термины оппозиции (Господство = Принуждение + Убеждение, Подчинение = Коллаборация + Сопротивление), раскладывался на колониальную и колонизированную составляющие (например, в Индии: Принуждение в терминах английского «порядка» и Принуждение в терминах «данда», местного понимания сильной власти). Можно наметить подобное разбиение в сфере производства: колониальная экономика никогда не бывает только «ресурсом», исключительно субстанцией и материалом, она становится субъектом, оказывает идеологическое воздействие на концепцию производства как таковую, контаминирует ее. А это воздействие, в свою очередь, может кодироваться в терминах метрополии, например как особые умения или выносливость туземцев, от чего уже один шаг до мистифицирующего ориентализма, в пределе намекающего на совершенно неправдоподобный, но структурно необходимый вывод: успешность колониальной системы является тайной, которой владеют лишь туземцы (как и другими своими умениями, основанными на необычайной ловкости и знаниях, не доступных западной цивилизации); но поскольку своих умений они, на самом деле, не знают (в своей наивности), этой тайны не знает никто. Эта структурная позиция – которую можно назвать обратным ориентализмом, – формально определяемая как перенос ориенталистской установки на процессы, которые были исключительным доминионом метрополии, – присутствует, конечно, лишь в виде слабой тени собственно колониализма и ориентализма, как незанятое место в распределении явных позиций.

Построение колониальной системы не могло не создавать трудностей перевода (в смысле Латура), которые возникали при любых взаимодействиях, даже исключительно захватнического толка: производилось или находилось не то, что нужно, местные жители могли дать отпор, договоры с местными властителями оборачивались недоразумениями и т. д. Один элемент бизнеса сходился с другим не в идеальном замкнутом цикле, не в полной логистике, которую попытались на теоретическом уровне построить немцы (а много позже действительно создали в японских компаниях, перестроивших цепочки управления), а в авантюрном неполном переводе, в котором что-то постоянно терялось, но это не мешало получать прибыль. Непрозрачность и потери в переводе создают, однако, разделительную полосу, экран, который в конечном счете порождает эффект «обратного ориентализма», то есть такого восхваления и превознесения туземных практик, которое в итоге распространяется и на технологические процессы самой метрополии. Обратный ориентализм можно понимать в качестве продукта вторичного импорта в метрополию того, что было спроецировано на колониальные экономики в качестве закрытой, потаенной сущности необыкновенных умений, знаний и ремесел колонизированных народов. Поздней производной обратного ориентализма можно в таком случае считать идеологическую обертку современной технологической культуры техно-либертарианцев, унаследовавших ее от нью-эйджа. Собственно, ориенталистские моменты последнего были импортированы обратно в качестве элементов идеологии продвинутой техно-культуры, превозносящей свою креативность, инвентивность и инновационность, полную независимость от калькуляций и «Machensсhaft».

Отсутствие колоний у Германии (не считая некоторых экспериментов на Архипелаге Бисмарка и т. д.) не освобождает, однако, от (обратного) ориентализма, источником которого для Хайдеггера стала Греция. Колониальный дрейф и противоположные ему по интенции, но часто совпадающие с ним по форме изоляционизм и архаизация (например, возвращение к Англии, явленной поместьем Говардс-Энд) – устойчивые сюжеты модернистского дискурса, но можно сопоставить те их примеры, у которых есть фон реальной колониальной системы, и те, в которых колонии лишь намечены как белые пятна на когнитивной карте. Э. Форстер в ранней повести «Куда ангелы боятся ступать» (Where Angels Fear to Tread) отправляется, подобно Хайдеггеру, на юг Европы, к корням, в Италию, которая поначалу выглядит такой же, как и Греция, землей общеевропейского наследия, заповедником, таящим в себе истоки западной цивилизации. Но на самом деле Италия – это не-колония или антиколония, позволяющая демистифицировать любые виды ориентализма: вскоре выясняется, что местные жители – не мудрецы, а, скорее, ловкие пройдохи, готовые провести англичан. Это, однако, представляется тоже слишком уж идеологическим решением, построенным на отрицании («хитрые туземцы»), за которым следует не менее мистифицирующий ход: вписать итальянцев в семейные структуры метрополии, показать, что именно им важна забота о детях. Джино оказывается не только туземцем, соблазняющим белых женщин, но и заботливым отцом, более отцом, чем любой англичанин. Форстер начинает со стандартного и в чем-то карикатурного ориентализма/классицизма, за которым следует отрицание и подрыв этой позиции (деструкция метафизики), и только потом возникает возможность наметить позицию «обратного ориентализма» (туземец как залог и носитель тайного ресурса нашей собственной цивилизации). Италия нужна не столько для перемещения в колонию, сколько для распространения метрополии на пограничную территорию, в рамках которой устанавливается все тот же семейный режим матримониальных ставок и престижа, но уже в фантазматическом виде миража, обыденно сохраняющегося на границе ойкумены. Италия не слишком далека от Англии, и именно поэтому она подходит для этой цели.

Точно так же Хайдеггеру Греция нужна именно как далекое/ближайшее, колония, которая способна создать (обратно-)ориенталистский эффект внутри самой западной цивилизации[36]. Смещение Хайдеггера от Аристотеля к досократикам может казаться философским нью-эйджем, заставляющим отказаться от рационального знания ради невнятных высказываний мудрецов, однако у него есть свои причины. Недостающее звено в модернизационном «полном цикле» невозможно закрепить как всего лишь еще один дополнительный элемент, ресурс или производственное отношение. Именно поэтому экспликация западной метафизики как метафизики праксиса и «раскрытия мира» всегда остается неполной и недостаточной, сама процедура экспликации неизменно обналичивает, выявляет то, что не может быть эксплицированным и перейти в режим «наличного», присутствующего. Действительно, базовая привилегия «присутствия» как ошибка метафизики (закрепленная Платоном) является вполне естественной, практически неизбежной, простительной ошибкой, вписанной в саму структуру заботы и темпоральных набросков, то есть в саму структуру освоения/производства мира древними греками. Производство неизбежно раскладывается на оппозицию производства и произведенного, в нем всегда возникают «отстающие», осадочные, неутилизируемые элементы, которые в то же время могут оказаться его целью, отсюда переход к Благу как цели, превосходящей любые средства, однако такая цель может оказаться лишь апофеозом метафизического заблуждения, отдающего привилегию присутствию. Хайдеггер, разумеется, не хочет сказать, что бытие или мир – всего лишь средства без цели (хотя и близок к этому), ему нужно указать на то, что, собрав в кучу все, как сказали бы сейчас,