Американцы, евреи, русские, большевики, национал-социалисты, древние греки – все это фигуранты медийных, официальных концептуализаций и номинаций, которые, однако, легко смещаются к точке заговора. Действительно, такие фигуры характеризуются своей нечеткой сборкой, тем, что они – опоры официальных репрезентаций, но в то же время легко ускользают от них. Вообще говоря, любое национальное единство, нация – это, конечно, главный элемент реальности (в смысле Болтански), но конструируется она в качестве именно предпосланного этой реальности, а потому уже вынесенного в пространство «мира», что позволяет полагать такие фигуры в качестве условий заговора.
Соответственно, Хайдеггер получает возможность оперировать ранее вроде бы философски запрещенными сущностями – такими как «коммунисты» или «евреи», – но именно потому, что только они могут быть у него агентами, которые не растворяются в идеалистической истории бытия и в то же время не сводятся к легальным и исчислимым сущностям. Греки, коммунисты и евреи больше Dasein’а, поскольку позволяют освободиться от его «антропологии», но меньше абстрактных мифологических стихий, классов и прочих массивных конструктов, в которых Хайдеггер неизменно видит следствие исчисляющего подхода. Конечно, Хайдеггер не пишет о «собственно» евреях или коммунистах, но в том-то все и дело, что их и не бывает в «собственном» смысле, они всегда, в любой официальной интерпретации (в том числе в расовых законах), оказываются смещенными, уклоняющимися от официального реестра, более того, такое уклонение как раз и определяет их режим агентности (еврей – тот, кто избегает официального определения еврея и пытается уклониться от легально принятого расового закона, желая быть «не-евреем», что особенно подозрительно). В определенной мере это лишь структурное следствие самой «реальности»: именно базовые персонажи, полагаемые реальностью в качестве надежных, наверняка присутствующих, оказываются теми, кого невозможно полностью исчислить, хотя реальность и проводит такой подсчет с параноидальным упорством (паранойя – еще один феномен в разрыве между миром и реальностью). Евреи и коммунисты никогда не бывают собственно «эмпирическими» евреями или коммунистами (или «только», «всего лишь» евреями и коммунистами – так, у Хайдеггера адептами калькуляции могут быть как древние греки, так и национал-социалисты) именно потому, что любая реальность требует того, что официально ею не конструируется. То есть это не более чем живые парадоксы конструирования, следствиями которых оказываются практики исключения, уничтожения и охоты на ведьм, попытки зафиксировать парадокс. В официальной реальности уже есть те, кто способен ей активно сопротивляться, уклоняться от нее, причем зачастую именно потому, что они ей декларативно предпосланы, и это уже ставит их в положение номинальных агентов заговора (впрочем, структурно заговор, в котором участвуют евреи, – совершенно не обязательно еврейский заговор, и вся проблема – и воображаемая опасность – в том, что никто, кроме, возможно, Хайдеггера, не знает, в чем суть еврейского заговора, что́ он представляет собой содержательно). В определенном смысле этот парадокс не слишком отличается от предпосланности героя литературного произведения: мы можем рассуждать о том, как сложилась бы судьба Раскольникова, если бы он не убил старуху или, напротив, сумел бы воспользоваться ее деньгами, хотя понятно, что «его» содержание исчерпывается текстом романа, что никакого «другого» Раскольникова нет, и в то же время без таких воображаемых возможностей, сослагательных допущений само повествование оставалось бы неполным, неглубоким и неэффектным. То же самое относится и к социальной реальности: агентность основных персонажей (которые могут быть вульгарными, то есть фигурами масс-медиа, пропаганды и т. п.) всегда требует такого воображаемого простора уклонения от этой реальности, хотя в другом модусе чтения мы осознаем, что это уклонение невозможно.
«Поворот» Хайдеггера в этом смысле следует понимать как смену персонажей, которые становятся все менее философскими и все более нарративными, но эта смена соответствует исходному мотиву «Бытия и времени», акцентирующему само положение персонажа, который задается вопросом о бытии так, что само это «вопрошание» уже составляет часть ответа. Попытка дописать и переписать «Бытие и время» заставила превратить чисто философского персонажа в героя или, вернее, героев, которых, однако, можно было найти лишь в весьма узком спектре модернистских вариантов. Если Dasein, как и позиция самого Хайдеггера периода экзистенциальной аналитики, гомологична изоляции, позиции уникального произведения, конечности как способа задания этой уникальности, то нарративные персонажи, появляющиеся в 1930-е годы, оказываются следствием провала предыдущей стратегии (Хайдеггер, конечно, ощущает этот провал, но трактует его в имманентных своим концептам терминах). Все более невозможной становится сама шероховатость, рифленость социального и когнитивного пространства, где было место таким героям, как Декарт или Гумбольдт. Фигуры «заговора» указывают на истощение этой модернистской иллюзии остранения, как эпистемологического, так и социального, поскольку они суть всего лишь фиксации неполноты реальности как таковой, сгустки агентности, которые не могут быть до конца исчислены, но при этом уже не могут претендовать на истину самого процесса исчисления (как бы этого ни хотелось). Заговор – это остранение, которое может оказаться пустым и непродуктивным именно потому, что он указывает на то, что само направление, по которому движется остраняющий взгляд, уже искажено исчисляющей, легальной картиной, пусть даже только негативно.
Академическая небрежность Хайдеггера и его равнодушие к доказуемой фальшивости «Протоколов сионских мудрецов» объясняются тем, что он решает не научные, а нарративные проблемы, причем в условиях меняющегося эпистемологического ландшафта, где остается все меньше возможностей. Однако нельзя пользоваться теми или иными, пусть даже второстепенными, источниками, не импортируя их скрытые условия и концепты в собственную игру. Соответственно, «Протоколы», являясь судя по всему переделкой «Разговора в аду между Макиавелли и Монтескье» Мориса Жоли[61], в определенной мере смыкаются с задачами самого Хайдеггера, создавая довольно странный гибрид, в котором еврейский заговор построен по модели современного цезаризма, отсылающего к правлению Наполеона III (который, собственно, и был предметом сложной критики в интертекстуальном произведении Жоли). Луи Наполеон стал первым «гибридным» правителем – императором, избранным народным голосованием, но важнее то, что его власть сама предполагает определенную нейтрализацию «легального» пространства, в том числе парламента (или «реальности»): Макиавелли у Жоли говорит о том, что правитель должен управлять обеими сторонами любого оппозиционного процесса (партиями, кланами и т. д.), так что видимая активность будет на самом деле нейтрализована, хотя внешне либеральные и конституционные свободы останутся нетронутыми. Эта фигура закулисного управления, или собственно «гибридизации», интересна тем, насколько точно она совпадает с комплексом ускользающих различий, с которыми работал Хайдеггер и которые получили у него формальное выражение в различии бытия и сущего. Действительно, при цезаризме политическая борьба остается без изменений, однако ее смысл радикально меняется за счет того, что она берется в скобки, редуцируется – как сущее в целом, – но такие скобки не становятся рамкой, просто потому, что их невозможно обнаружить (все, что мы видим публично, – это все та же либеральная политика или все то же «сущее»). Цезаристская редукция оставляет все как есть, пытаясь найти то, что остается после такого заключения в скобки, то есть остаток любого легального конструирования «реальности». Разумеется, заблуждение и Жоли, и его воображаемого Макиавелли (как фикционального рупора для Наполеона III) в том, что зазор между миром и реальностью можно якобы использовать продуктивно и манипулятивно, то есть в том, что это промежуточное пространство само является не более чем следствием расширения манипуляции. Хайдеггер стремится уйти от этой иллюзии, деконструировать ее в истории бытия, где в конечном счете герои – не те, кто что-то решает, а те, кто неумолимо движется к своей гибели, продолжая верить, что именно от них-то все и зависит. Различие между «цезарем», оставляющим все как есть и управляющим за счет манипуляций, и «вождем» как предметом теоретических и политических инвестиций Хайдеггера можно было бы выписать в том смысле, что «вождь» пытается избавиться от гибридности цезаристского правления, вернуться к нефиктивному пространству решений, но в конечном счете и он оказывается у Хайдеггера под вопросом. Любая фигура заговора лишь усиливает «манипуляцию» и Machenschaft, выступает ее интенсивным вариантом, который, однако, не позволяет отстраниться от вялотекущей, легальной и рутинной манипуляции модерна как такового. «Заговор против реальности», как неоднократно показывает Хайдеггер, оказывается производной самой этой реальности – например, противоборствующие стороны, вступившие в войну, разыгрывают спектакль взаимного уничтожения, в котором должна быть уничтожена сама реальность, но лишь обманывают себя в том, что борются с этой реальностью. Парадокс в том, что, если герои борются с реальностью лишь в режиме самой этой реальности и по ее правилам, им ничего не остается, кроме как уничтожить друг друга, оставив пустую сцену, на которую, возможно, выйдут боги. Это, конечно, и есть риторический итог «бортового журнала кораблекрушения»[62], как охарактеризовал Франко Вольпи философию Хайдеггера в период написания «Вкладов в философию», но понимать его следует прежде всего формально, как результат нескольких одновременно эпистемологических и нарративных задач, которые принципиально не поддавались решению. Возможно, это и в самом деле кораблекрушение, но, как и от «Капитана» Малларме, от Хайдеггера осталась его ша