актанта, даже если в выигрыше оказывается другой, совершенно очевиден уже на стадии «Бытия и времени», однако, как показывает последующая апроприация Хайдеггера прагматизмом и собственное движение Хайдеггера, это такая «подложность», которая не предполагает никакого горизонта исправления и аутентификации. «Сами вещи» неизменно порождают призрак докритической философии, разнообразные догматические иллюзии, характерным моментом которых оказывается уже отмеченная «вульгарность»: вещи получают возможность жить своей жизнью, в некоторых случаях они становятся полноправным царством, возможно даже фундаментальной (например, физикалистской) онтологией, но это нисколько не меняет того, что они попросту взяли на себя роль синтетическую и синтаксическую, активную роль «актов» как таковых, оставив субъекта без работы (чего он, собственно, и добивался). Изгнание этих призраков догматизма оборачивается не чем иным, как базовым нововременным предрассудком акта, выражающимся в чистой тавтологии: на акт способен только акт, то есть акт, сам себя полагающий в качестве акта и уже потому предписывающий метатеоретическую логику любого различия акта и вещи (и в этом смысле сдвиг от различия к тому или иному движению или производству различия сам по себе не исключает этой привилегии акта, сколь угодно свободного от субстанциальных или субъективных коннотаций). Соответственно, в этой диаграмме место Хайдеггера и Блэка – невозможное место «между» вещами и делами, такое «между», которое бы не было позицией опосредования. Бороться с овеществлениями, рутинизацией, седиментацией предполагается за счет самих вещей, и именно эта позиция – «вещи против овеществления» – оказывается модернистским моментом, который, однако, логически непоследователен, так что Хайдеггеру приходится уничтожать само различие вещей и дел, тогда как Блэк у Гёббельса замирает в лихорадочной точке прерывания движения этого различия, пытаясь путем своей сценической активности выделить вещи-до-акта (или вещи-для-акта), для чего и применяется паратаксис: бессвязные вещи маркированы как освобождаемые от актов, в том числе от подручности, однако сила такого приема не безгранична, поскольку маркирование само способно накапливаться как своего рода капитал вещей, «нагромождение товаров», о котором говорил еще Маркс. Хайдеггер стремится разорвать узел догматических вещей/трансцендентальных актов, тогда как Блэк пытается обнаружить точку внешнего внутри них самих, оказываясь своего рода синтезом Хармана и Мейясу: паратаксические списки вещей, заявляющих самих себя, могут утверждать свою независимость, то есть внеположность различию акта и вещей, только в том случае, если они каким-то образом подключены к «большому внешнему» хаоса, который обещает то, что ни одна паратаксическая связка не может гарантированно превратиться в пример себя и в основание для своей собственной иллюстративности и повторимости. Разумеется, мы ничего не знаем об этом «большом внешнем», поскольку не способны зафиксировать его действие, то есть отличить его действие от бездействия (что и является характерным признаком «гиперхаоса» по Мейясу).
Таким образом, есть два выхода из модернистского затруднения «возвращения к вещам»: паратаксис с прямым подключением к большому внешнему и хайдеггеровский событийный дизайн (как очевидная корректировка «carpentry» периода «Бытия и времени»). Последний представляется не бессвязностью вещей (всегда угрожающей своим собственным овеществлением, каковое, по сути, есть не что иное, как избыточность и одновременно резерв подобной бессвязности), а, напротив, максимальной связностью (например, в произведении искусства), каковая, однако, не может возводиться ни к акту (отправляемому вещами или собственно актами), ни к какому бы то ни было онтологическому «устройству» (вроде телеологии, «великой цепи бытия», природы, космологии и т. д.). Возможно, в этом Хайдеггер оказывается единственным успешным модернистом, вернувшимся к вещам на пути от овеществления, но вещи оказались уже не актантами, добровольно взявшими на себя чужие обязанности, а неузнаваемым, не-вещами и не-актами, «историйным» событием, который пришлось заземлять нарративом «Черных тетрадей» и «Вкладов».
Фактуальность и фатуальность. Мейясу
Одно и всё
Французское издание писем Хайдеггера его жене Эльфриде, вышедшее в 2007 году в издательстве Seuil, первоначально было снабжено предисловием Алена Бадью и Барбары Кассен под названием «О творческой корреляции Большого и Малого». Уместность предисловия была оспорена после выхода книги правообладателями, добившимися изъятия соответствующего тиража, так что впоследствии предисловие было издано авторами в виде небольшой книги «Хайдеггер. Нацизм, женщины, философия»[69]. Публикация писем, как своего рода «очага» аутентичности, предваряет последующую публикацию «Черных тетрадей», однако тезисы Бадью – Кассен можно прочитывать независимо от того, что они, возможно, неприменимы к «Черным тетрадям», существенно сдвинувшим расстановку позиций в графологическом/повествовательном аппарате Хайдеггера (произведения-лекции-заметки-личные дневники-письма). Реакция правообладателей, впрочем, не совсем понятна и не раскрывается: Бадью и Кассен не говорят ничего неожиданного и, более того, стараются занять парадоксальную в самой своей умеренности позицию, которая выглядит соглашательством, в данной ситуации невозможным. Основным их принципом может считаться фраза, неявно воспроизводящая известное замечание Деррида, высказанное[70] при первом знакомстве с исследованием В. Фариаса: «Что касается нацизма, мы не узнаем тут ничего такого, что не было бы известно уже давно» (p. 52). Поскольку фраза не помечена как цитата и не опознается (по крайней мере специально) авторами как таковая, возникает эффект «всегда уже», точно совпадающий с попытками «приблизить» (или приручить?) нацизм Хайдеггера: не существует такой точки, в которой это знание было бы шокирующим, мы никогда не узнаем о Хайдеггере ничего нового, но означает ли это, что воспоминание вообще состоялось?
В «хайдеггеровском кейсе» есть по крайней мере две опции, противопоставленные искомому, но постоянно ускользающему анамнезу. В них воспоминание и узнавание никогда не становится регистрируемым событием, заранее стираясь в качестве того, что знать попросту не нужно. Нечто вспоминается только для того, чтобы оно тут же было забыто как малозначимое. Первая такая опция – «фамильярное» знакомство (Деррида и отчасти Бадью). Это воспоминание о подробностях, которые были забыты за ненадобностью. Вторая – то, что можно было встретить в работах Лаку-Лабарта, который в конечном счете увидел в «фашизме» Хайдеггера совпадение с самой судьбой бытия, то есть понял его слишком по-хайдеггеровски (что стало своего рода разрешением конфликта этого страстного хайдеггерианца и не менее яростного «филосемита» (характеристика, данная Лаку-Лабарту его друзьями[71])). Интересно, что две эти опции, в действительности исчерпывающие все поле, поскольку они не оставляют места для того, чтобы оценить или вспомнить фашизм Хайдеггера «впервые» и в то же время без скидок на его (и фашизма, и Хайдеггера) малозначительность или, напротив, величие, совпадают с теми двумя ошибочными возможностями, которые, по словам Бадью и Кассен, исчерпывают поле противостояния апологетов Хайдеггера и его хулителей, а именно с возможностями, вытекающими из отождествления «Единого» и «Всего» или Одного и Всего – одного мысли/концепта и всего произведения/текста/следа. Бадью и Кассен желают пройти между двумя этими крайностями, но получилось ли это и должно ли это вообще получаться? Наконец, если это не получается, стоит ли вообще двигаться по этому полю и в этом направлении?
Предлагая разделять «одно» и «все», Бадью и Кассен самим своим текстом опровергают это разделение, поскольку не существует одного-единственного верного – терапевтического или санитарного – способа «не-смешивать» «одно» и «все», который бы позволил (а) не смешивать и (б) артикулировать (коррелировать). Методологический посыл вполне понятен. Апологеты Хайдеггера (во Франции – Ф. Федье и К.) считают (разумеется, в версии Бадью и Кассен, а не своей собственной), что «одно» искупает «все». Мысль Хайдеггера настолько уникальна и сильна, что все остальные тексты так или иначе подтягиваются ею, становятся своего рода единым произведением, полностью «снятым» этим «одним». Между Одним и Всем нет никакого зазора, если идти со стороны Одного: на самом деле, мы в этом случае просто топчемся на месте, поскольку Одно не позволяет отстраниться от него и двинуться куда-то еще, это просто бег на месте, тогда как все остальные разрозненные тексты – беговая дорожка, тренинг Одного. Возможно, Хайдеггер мог бы пробежать и еще где-то, работать с другим инвентарем, но у него был именно этот. В этой позиции могут присутствовать определенные вариации, в зависимости от техники «корреляции» Одного со Всем, но общая логика понятна: в конечном счете тотальная апология ничем не отличается от тотального обвинения. Между Одним и Всем не возникает, по сути, никакой коммуникации, просто потому, что она всегда уже состоялась.
Не-разделение Всего с Одним (образцы – Э. Фай и последователи) носит логически иной, но на практике зачастую неотличимый характер: Все смешивается с Одним именно потому, что возможна достаточно эффективная, незатруднительная коммуникация этого Всего с самим собой (которая и порождает в конечном счете эффект Одного). «Заражение», которое как термин стало активно использоваться после публикации «Черных тетрадей» и сопроводительного текста П. Травни о «бытийно-историческом еврействе»[72], на самом деле является обозначением проблемы, а не ее решением: вопрос не в том, что оно распространяется, а в том, почему оно вообще может распространяться. Почему работы Хайдеггера недостаточно изолированы, почему они слишком проницаемы, а швы между принципиально разными дискурсивными слоями и реалиями не законопачены? Почему автор все время работает без перчаток (в конце концов, это было, как показывает пример многих других его современников, вполне возможно)? Наконец, не все ли дело в том, что желание такой проницаемости, «доступности» для заражения, если не уязвимости – и есть характерный момент хайдеггеровского письма, отрицающего ту эшелонированность философского дискурса, с которой он был хорошо знаком?