time management – скорее, попытка вернуться к гладкости времени как всеобщего медиума в условиях постоянного джетлага, то есть консервативная практика. Джетлаг размечает ситуацию такого «остранения», которое, в отличие от модернистской программы последнего, не обещает прямой когнитивной прибыли, переописания или новой теоретизации. Время становится тем внешним, которое имеет непосредственное отношение к нам, нашей ноуменальной, а потому, возможно, ужасной, или механической (заводной или кукольной, как у Канта) природе, интериоризация которой на самом деле невозможна (мы не можем интериоризировать себя как ноумен не потому, что он закрыт, а потому что его возможная механическая природа, его детерминизм запрещают саму возможность интериоризации). Джетлаг – простейший пример weird, то есть такого внешнего, которое смещает концептуальные границы внутреннего, «трансцендентального шока», как его понимал Марк Фишер[7]. Бороться с джетлагом можно, например, за счет машины времени Уэллса, которая перемещает во «внешнем» времени, но не смещает и не сдвигает его – так что это способ технического освоения хронометрии, которая уже была выявлена в джетлаге.
Самотек и панацея
Фоном и предпосылкой такого джетлага логически (но не обязательно исторически) оказывается распад любого традиционного удобства обхождения со временем, которое выступало операционной средой множества практических добродетелей, восходящих к аристотелевским концептам умеренности и благоразумия. Действительно, время было не только прозрачным интерфейсом, как его понимал Кант, но также инструментом и тестом успешности, удачливости, своевременности. Выбор удачного момента, kairos, решение в нужное время и в нужном месте, способность повременить и, наоборот, обогнать время, совпасть с самим ходом времени и, напротив, оказаться удачно несвоевременным – все это составляло метафизический словарь обращения со временем, своего рода руководство по его эксплуатации, которое к XIX–XX векам постепенно пришло в негодность. Время, похоже, когда-то было не только антропологической или трансцендентальной особенностью нашего устройства, но и надежным, одомашненным спутником, фамильяром, не завязанным на какие-то внешние инстанции, технические приспособления, графики и т. д. «Удобное время» – плеоназм, поскольку время уже включает момент kairos.
После Французской революции и закрепления демократии в Америке такие авторы, как Токвиль, Милль и Уолтер Липпман[8], постепенно создают дескриптивную теорию «демократии» как темпорального существования, которая на деле оказывается не чем иным, как радикальной критикой любого «удобного времени», любого оппортунизма и любого решения. Демократия – у Хайдеггера приравненная к модерну как таковому – представляется таким способом существования во времени, в котором удачное время невозможно, удобного момента для решения не бывает, а если удачное решение и было каким-то образом принято, мы никогда не будем знать этого наверняка. Инстанция kairos ставится под вопрос, но это не значит, что время становится объективным, чисто механическим, отчужденным или хронометрическим, скорее, оно оказывается непрозрачной, смещенной, сбившейся средой, к которой невозможно выработать адекватного отношения, привыкнуть и подстроиться, сделав так, чтобы время начало работать на тебя. Новое время состоит исключительно из моментов «не вовремя», так что даже их концептуализация в качестве «несвоевременного» представляется всего лишь успокоительной рационализацией.
Липпман в работе «Drift and Mastery»[9], которая сама представляет собой достаточно поздний продукт рефлексии демократии или «самоуправления», выписывает ситуацию drift’а так, что, по сути, никаких возможностей за ее пределами не остается. Декларативно речь идет, разумеется, не о времени как философском концепте, а лишь о возможностях самоуправления и практических решений как таковых. Но довольно быстро выясняется, что в каждом из примеров Липпман обсуждает своего рода практические схематики отношения ко времени и каждая из них оказывается неудовлетворительной. Дело не в том, что агент решения является «несвоевременным» (что могло бы обещать ему по крайней мере возможность будущего искупления, подтверждения его правоты), скорее, его несвоевременность, непопадание в такт сами рефлексивно подвешены в качестве чего-то неопределимого. С позиции Липпмана, не существует одной привилегированной схемы удачного и надежного отношения ко времени, одной практики, которой можно было бы научиться в рамках некоего управленческого курса, хотя ясно, что умение обращаться со временем не менее важно, чем умение заботиться о собственной психике или теле. Современная ситуация характеризуется тем, что само место античного или средневекового героя кайроса, оппортуниста и одновременно любимца богов (судьбы), расколото на множество отдельных доктрин, школ обращения со временем, темпорального мастерства, и ни одна из них не обещает надежных результатов, поскольку всё это школы неудачи. Для различных схем обращения со временем, грамматик времени, выделяемых Липпманом, характерно ускользание настоящего, его необнаружимость, что как раз и является основным моментом демократической политики и политиков – бесконечное отсрочивание решений, замыливание настоящего момента, невозможность определить, нужно ли вообще принимать решение (что, конечно, становится предметом ожесточенной критики в XX веке, в частности у представителей консервативной революции).
Наиболее простые модусы отношения (или, говоря точнее, не-отношения) ко времени – это поклонение «золотому веку» и, наоборот, доктринерский прогрессизм. Привлекательность трактовки Липпмана в том, что он описывает хорошо опознаваемый спектр политических установок и позиций (левые, правые, традиционалисты и т. п.) в категориях, если использовать феноменологический жаргон, «темпорального синтеза», то есть своего рода искаженных или усеченных темпоральных набросков. Так, американская догма «мистического анархизма» или представление о том, что надо дать волю мифическим «простым людям», реконструируется Липпманом как такая ориентация на прошлое, которая стратегически забывает реальное прошлое и в то же время не хочет иметь дела с настоящим. Каждая группа претендует на собственную автохтонность, каждая возводит себя к тому, «как оно было раньше». Мелкие бизнесмены, публика, рабочие и т. д. – все они natural men. Тем самым Липпман уже вводит возможность критики любой «антропологии», так или иначе предполагающей естественность человека, причем, в отличие от критики Хайдеггера, он отправляется не от абстракции метафизического определения humanitas, а непосредственно выводит эту критику из темпоральной ориентации: простые или естественные люди – это именно те, что всегда предпосылают себя своему собственному существованию здесь и сейчас, у них, как у естественных, нет ничего, кроме этого минимального наследства существования, наличествовавшего в точно таком же простом виде и в прошлом, тогда как сегодня их наследство не признается, что, собственно, и определяет необходимость заявить о себе как «простом» и «естественном». Их единственная добродетель – это длительность, но именно она, по их мнению, у них сегодня отнята. Простота предполагает ряд метафизических коннотаций и определений, среди которых отсутствие необходимости в координации или в «кооперативном разуме»[10], или, по сути, в собственно решениях как точечно выделенных событиях: «Настоящий американец мечтал о золотом веке, когда он мог бы безнаказанно плыть по течению»[11]. Ключевой для Липпмана термин «drift» маркируется негативно, как возможность отдаться ходу событий, не заботясь о них, но это далеко не единственный смысл этого слова.
Симметричная позиция некорректного отношения ко времени или своего рода модернистского неудобства времени – это, конечно, позиция тех, кто помещает «Рай» в будущем, поэтому «единственная точка, где требуется разум и усилие, точка, в которой „сегодня“ превращается в „завтра“, – в этой точке таких людей не встретишь». Как и поклонники прошлого, они (прежде всего, многочисленные прогрессисты) всегда в отлучке. Липпман порицает их за склонность к фантазиям («воздушные замки в Испании и квартира в Гарлеме»)[12], которая фундирована опять же отношением ко времени и не является самостоятельной установкой.
Более сложная и важная позиция, смыкающаяся с предыдущей, – это эволюционисты. Эволюция – это не столько вера в блестящее будущее, сколько попытка спроецировать это будущее на настоящее и выработать соответствующую стратегию поведения. В отличие от первых двух позиций, эволюционизм – это именно современный способ обращения со временем, представляющийся, как показывает Липпман, способом уклониться от него. По сути, эволюция – это не научная теория, а конструкция особого отношения ко времени, его обиход, характерный именно для демократии, ее официальная идеология и рационализация, и в этом смысле она смыкается с «демократическим фатализмом» Токвиля (хотя последний содержит ряд дополнительных моментов). Действительно, эволюционный прогресс означает такую проекцию будущих успехов на настоящее, которая отменяет необходимость делать что-то сейчас – но уже не просто потому, что в будущем успех все равно будет достигнут, а потому, что он уже достигается, просто наше участие под вопросом. Эволюционисты «утверждают тот бесспорный факт, что реальный прогресс крайне медленен, и выводят из этого, что спешка заслуживает порицания»[13]. В качестве образцов эволюционистов Липпман приводит, конечно, социалистов, однако это не столь важно: все они оказываются в ситуации клоунов, которые увлечены работой, которая будет выполнена независимо от того, заняты они ею или нет. Этот момент смыкается с собственно демократическим фатализмом, который совершенно необязательно требует квиетизма – напротив, эволюционизм может вести и к лихорадочной деятельности, поскольку «педанты судьбы» своей гиперактивностью способны (а) маркировать собственную роль, намеренно переигрывая (поскольку никакой роли у них нет) и (б) совершать опрометчивые действия, поскольку история все равно на их стороне. В конечном счете «в реальном мире судьба – один из псевдонимов самотека (