Дрейф, drift, самотек и даже поток – все это термины, маркирующие соединение разных теоретических решений в самой невозможности выбрать одно стратегически верное: если это крен и отклонение, девиация, то неясно, какая позиция является аутентичной и правильной, то есть что является мерилом и точкой отсечки? А если это не девиация, тогда зачем ее так называть? Характерным для модернистских форм темпоральности (прогресса, регресса, эволюции, проекта и т. п.) оказывается, однако, именно такая неразрешимость, которая не поддается устранению за счет простого рационального рассуждения в стиле «или, или». Определиться не получается, и это не вопрос слабости. Например, существование «в потоке» может пониматься как форма аутентичности и в то же время как всего лишь «сплав», занос: когда нас заносит, само это движение особым образом демонстрирует свою аутентичность, поскольку оно неподконтрольно, самопроизвольно. И дрейф, и фактическая жизнь существуют в режиме «всегда уже», поскольку начало первого, эмансипация – это всего лишь точка отрыва, но не мерило (Липпман не предлагает сравнивать демократическую жизнь с аристократическим порядком, что было бы как раз стандартным консервативным ходом), тогда как в описании фактической жизни «сама» жизнь или Dasein в своем аутентичном бытии – лишь аналитическая позиция, определяемая наложением, интерференцией ряда метафизических категорий, их просвечиванием в неологизмах Хайдеггера, их «рассудочным» или «школярским» грузом, который должен отменяться или по крайней мере заключаться в скобки в самом содержании феноменологического описания. Соответственно, нельзя сказать, что «падение» или «дрейф» – это всего лишь отпадение и отстранение от упорядоченной позиции или собственно «порядка» (как говорит Липпман): эти состояния или движения помечаются именно так, негативно, не потому, что они «отпали» от своего начала (то есть потому, что это «непорядок», или потому, что это не «жизнь»). Кажется, что они должны быть маркированы негативно на собственных основаниях, сами по себе и в своих терминах, но единственными инструментами такой маркировки оказываются инструменты внешние, то есть сравнение с тем, что осталось за горизонтом – со старым порядком, теологией, метафизикой и т. д.
Понимание этого момента в случае Хайдеггера, скорее, усложняется за счет вскрытия теологической генеалогии его категорий: действительно, можно считать, что теологические понятия не заключаются Хайдеггером в скобки полностью и без остатка, оставаясь своего рода ресурсом для описания, но это не значит, что описываемое является «падшим» исключительно в терминах, которые стали этим ресурсом. Скорее, выявляемое в описании неизбежно отклоняется от терминологического фонда, доставшегося Хайдеггеру от теологии и метафизики, и само это отклонение маркируется этими терминами, которые, соответственно, требуют перекрашивания, то есть неологизмов. Вопрос, таким образом, не в том, почему Хайдеггер пользуется теологически окрашенными терминами (тщательно оговаривая то, что он имеет в виду совсем другое), а в том, почему он пользуется неологизмами, надстроенными над ними как своего рода пользовательский интерфейс, подходящий для Германии 1920-х годов (хотя, конечно, ничто не мешало заниматься и чисто теологическими описаниями повседневности). Нельзя ли сказать, что эта надстройка неологизмов (как и всего языка Хайдеггера) выполнена так, чтобы постепенно соскальзывать с основы, отпадать от нее, так что тотализирующие претензии метафизического языка одновременно утверждаются (поскольку он способен описать любую попытку от него уклониться) и опровергаются (поскольку новое описание должно в конечном счете пользоваться исключительно своими ресурсами)? В промежутке между метафизическим/теологическим фондом и выявлением инстанции аутентичности в самом феноменологическом описании осуществляется работа, которая является не столько «описанием», сколько именно деструкцией/падением самих этих отправных категорий, чем демонстрируется определенная перформативная истинность описания, но, возможно, не вполне та, что нужна Хайдеггеру.
Дрейф и Verfallen таковы (названы так, как названы) не потому, что они отделены, «отпали» от «порядка» или аутентичности, но в то же время такое отделение позволяет приступить к их описанию, ставка которого в том, чтобы показать их внутреннюю неустойчивость и рассогласованность. Если бы Хайдеггер просто проецировал знакомый метафизический словарь или занимался иносказанием (описанием современной жизни в терминах Августина), можно было бы ограничиться метафорическими операциями, которые обещают определенное завершение, развязку, всегда уже известную. Ограничения такого подхода очевидны, в том числе и Хайдеггеру, но важны не они, а то, что он все же не отказывается от своего теологического словаря, поскольку последний позволяет выйти на такое описание «падения» или «падшести», которое будет абстрагировано от теологического оборота, став указанием на своего рода «бесконечный» процесс, в котором нет точки, где падение останавливается, то есть делимитируется и определяется как собственно «падение». Такое описание, в частности, резюмируется термином «руинанция», «руинирование»: «падение» совершается буквально в «ничто», то есть нет ничего, что могло бы определять и размечать траекторию падения, обещая ему завершение или, что то же самое, крушение/определение. Падение руинанции – это падение без завершения и без краха, без системы координат, и, начав с концепта заботы, Хайдеггер систематически переходит к беззаботности как корреляту такого падения. Падение без приземления, свободное падение – не что иное, как невесомость (отсюда постоянная тема легкости, противоположной первичному обременению заботы). Легкость, невесомость, дрейф, лишенный любых ориентиров, – все это не вызывает эйфории, но не столько потому, что Хайдеггер сохраняет горизонт метафизических и теологических решений, сколько потому, что такая невесомость сама по себе означает невозможность последовательного самоописания и самоутверждения, не может стать самостоятельным движением «в себе». Например, накапливаемые жизненные «трудности» становятся поводом для легкости и беззаботности, выступая своего рода тренировкой, условием «опыта», так что погружающаяся в «мир» жизнь развивает мастерство (или молодцеватость) в своем отношении к инвестированным заботой объектам, поскольку легко разбирается с ними, меняет их, всегда находится в потоке, в делах, решениях и т. д. Виртуозность такой жизни, погруженной в дела и увлеченной ими, – и есть одна из форм падения.
Использование Хайдеггером теологического словаря и, соответственно, указание на то, что Хайдеггер, возможно, стремится лишь к секуляризации теологии, говорят о корреляции этого хода с всевозможными вариантами освобождения аутентичного «ядра» от плена теологии, которые восходят к Фейербаху. Соответственно, теология представляется традиционной «пустой оболочкой», которую необходимо сбросить или сорвать, чтобы обнаружить истинное содержание теологического (аутентичную позицию Dasein, «собственное» отношение к себе и другим, неотчужденные общественные отношения и т. п.), однако такая интенция неизменно осложняется неопределенностью статуса самого теологического или неопределенностью границы между ядром и оболочкой. Метафора, использованная прежде всего Альтюссером[21], сама по себе указывает на хорошо созревшую метафору, на четкую возможность отделения собственного смысла от метафорического, то есть собственного «ядра» теологического от теологии как метафоры, что, однако, как раз и составляет проблему, с которой сталкиваются соответствующие попытки – и, возможно, Хайдеггер. Неясно, насколько хорошо вызрела эта метафора— и вместе с ней плод теологического, насколько вообще такое вызревание предполагает четкое обособление ядра, а не, наоборот, его слипание с кожурой. Вопрос также, если оставаться в пространстве этой метафоры, в том, что даже хорошо очищенное от теологического/метафизического ядро остается все же ядром теологии, более того, оно является именно тем, что воспроизводит теологию, если его действительно можно освободить от оболочки как чего-то ненужного и лишь на время защищавшего это ядро, то есть если сама траектория обнаружения «собственного» эквивалентна различению ядра и оболочки. Ставка метафоры на то, чтобы, начав с теологии, перейти к ядру теологии, которое, однако, уже не будет теологией – и в определенном смысле это ставка любой метафоры, а не только этой конкретной (и в этом плане указанные теологически термины можно понимать как всего лишь метафоры). И хотя некоторые тексты Хайдеггера могут подтверждать то, что он в какой-то мере смыкается с движением в рамках этой методологической метафоры (например, в «Письме о гуманизме», где одному гуманизму противопоставляется другой, который уже не может так именоваться, не будучи связанным с понятием humanitas), более общая программа Хайдеггера расходится с подобной траекторией: скорее, использование теологического словаря следует понимать как последовательное сдирание одной оболочки за другой, за которой не остается никакого ядра, которое не цеплялось бы к такой оболочке. Последовательное слияние и расщепление оболочки и ядра указывает в конечном счете на имманентную логику фактической жизни и, в пределе, на позицию конечности, которая не может быть выписана в пространстве этой метафоры иначе как распад последней, как ядерная реакция: слипание, синтез предшествует расщеплению и наоборот.
Таким образом, теологический аппарат позволяет задать точку отступления, которая может выписываться вполне метафизически, в рамках идеалистической философии (жизнь теряет себя в мире, отстраняется от себя, объективируется в вещах и т. п.), однако все дело в том, чтобы это отступление совершалось еще и от самого этого аппарата, чем перформативно указывается на историческую новизну фактической жизни как таковой. Ставка и оригинальность Хайдеггера (как и отчасти Липпмана) в том, чтобы, сохранив словарь теологии и метафизики (включающий и простейшее различие субъекта (самости) и объекта, упорно просвечивающее в различии жизни и мира), отказаться от самих этих категорий, но сохранить их