Вчера и всегда
История шестаяСемья уродов
Если кому-то ещё не расхотелось узнать, что такое любовь, то я сейчас скажу. Любовь – это мафиозный сговор: двое против всех. Такая маленькая сдвоенная крепость, кровосмесительный заговор двух тел и душ против остального мира. Почти все другие варианты любовных отношений – только попытки имитации, суррогатные альянсы, в которые вступают, чтобы спастись от одиночества, утолить похоть, корысть или какую-нибудь практическую нужду. Ну, или потому, что «так принято» среди людей.
Меня зовут Филиппа Рольф. Мне было тридцать шесть лет в том январе, когда я, слишком, пожалуй, заинтригованная и взволнованная будущей встречей, отправилась на юг Франции, в Ниццу, ради светского чаепития и короткого знакомства с этой странной парочкой – с Боровом и его женой.
Сразу поясню, чтобы не было недоразумений. Это я сама за глаза, мысленно окрестила его Боровом. А потом и в глаза называла, но тоже мысленно, про себя.
Лет пять назад Боров опубликовал сенсационный роман о любви одного ублюдка к своей несовершеннолетней падчерице, после чего быстро стал мировой знаменитостью, пикантным лакомством для фоторепортёров и газетчиков из разных стран. Пресса теперь кокетливо именовала его Мистером Малышкой. Предсказуемо заразный ажиотаж со скандальным липким запашком докатился и до моего северного захолустья.
У меня набралась эфемерная стопочка газетных вырезок, которые могли пригодиться, самое большее, для того, чтобы допорхнуть почтовым путём до автора – потешить его тщеславие и замарать ему пальцы типографским свинцом. Я так и поступила: нашла без больших усилий адрес и отправила Борову эти никчёмные вырезки, сопроводив лаконичным письмом от лица хорошо осведомлённой, заинтересованной читательницы.
На ответ я не рассчитывала и не особо нуждалась в нём.
Как раз в те дни у меня произошёл разрыв с моей сумасшедшей Хильдой. Она забрасывала меня слёзными посланиями в стиле брошенной любовницы, а я отвечала: «Прекрати свои бабские истерики. Не веди себя так, будто имеешь дело с очередным самцом». Заодно мы лениво доругивались в письмах с мамочкой-аристократкой, которая давно усматривала во мне один сплошной порок или чью-то тяжёлую медицинскую ошибку.
Вот на таком неприглядном фоне почта вдруг одарила меня старомодной рождественской открыткой с французской маркой и бегущим, но разборчивым почерком. Я начала читать с конца: «…Если окажетесь на Ривьере, будем рады видеть у нас в гостях».
Ну, конечно же, писал не сам Боров, писала его дражайшая вторая половина (любопытно, как она выглядит?): «Мой муж сердечно благодарит за подборку публикаций о нём…» Обратный адрес: дом 57 по Английской набережной. Надо же, какой щедрый сюрприз.
Я не исключала, что это могло быть всего лишь формой любезности, но сразу твёрдо решила поехать к ним в январе.
До поездки мы успели обменяться ещё парой писем. С оглушительной заботливостью моя корреспондентка задавалась вопросом, где я смогу остановиться, так что мне даже пришлось одёрнуть её: «Надеюсь, вы понимаете, что я совершенно самостоятельный человек и никого не прошу меня опекать».
Семейка педантов назначила мне аудиенцию на субботний вечер, 14 января. Я приехала накануне, 13-го, и поселилась в одном из самых дешёвых мест. Отель находился далековато от нужного адреса, но для меня это не имело значения.
Переоделась после дороги и ушла гулять. Там было на что полюбоваться. Город сиял полукруглым ожерельем, окаймляющим залив Ангелов. Мне чудились радостные обещания в том, как трепетали под ветром цветные парусиновые маркизы и лохматились головы пальм.
Я знала, что эта странная, очень закрытая парочка притягательна для очень многих людей. И слишком многие хотели бы оказаться на моём месте: получить такое же приглашение, чтобы проникнуть в эту неприступную семейную крепость, увидеть её изнутри. Однако я не позволила себе выказать нетерпеливость и набрала их номер только на следующий день.
Мне ответил неожиданно молодой женский голос: «Когда вы приехали? Ещё вчера?! Вы же полдня потеряли! Тогда ждём вас через час».
Дом 57 нашёлся в двух шагах от гостиницы «Негреско». Это была жёлтая обшарпанная вилла викторианской эпохи с большими окнами и нарядным выходом к морю. Вот, значит, что выбрали наши затворники-эмигранты. Зимнее убежище на Лазурном Берегу.
Я пришла к ним ровно в четыре часа пополудни. Дверь мне открыл сам Боров. Он выглядел точно таким, как я себе его и представляла: слегка моложе своего законного шестидесяти одного; в глаза бросались безупречная холёность, идеальная выбритость щёк, уже начинающих отвисать, менторский блеск залысин. Врождённую барственность манер и патрицианскую брезгливость он маскировал чуть наигранной, озорной непринуждённостью, которая в любую минуту могла быть сброшена без малейшего сочувствия к неудачливому, неугодному визави.
Ведя меня в просторную гостиную и усаживая в кресло, он заговорил так, будто мы уже закадычные собеседники, которые могут наконец вернуться к ненадолго прерванной болтовне:
– Что-то я хотел вас спросить…
В гостиной было солнечно и прохладно.
– Желаете выпить? Что же я такое хотел спросить… Да, вот, кстати. Вам известен секрет голубого вина? Откуда эта голубизна, что за фокус?
Я ещё не успела найти в ответ ни одного слова, когда прямо передо мной, на обманчиво безопасной дистанции, удвоенной старинным зеркалом и косым прямоугольником зимнего солнца, появилась очень худая, высокая женщина редкостной красоты. Мне даже увиделось в первый момент вокруг её головы что-то вроде свечения. Но и после того, как я разглядела ослепительную седину над гладким девчоночьим лбом, световой эффект не исчез – эта женщина вся светилась. Она сказала: «Как поживаете?» – и я только сумела потрясённо улыбнуться и кивнуть.
С появлением супруги Боров не перестал теребить меня расспросами.
Так что мы знаем про голубое вино?
Известно ли мне, что его жена – еврейка?
Догадываюсь ли я, что все буквы и цифры имеют цвет?
Ведь правда «А» радикально чёрная и блестит, как чёрный лак?
Ну да, теперь я должна доказать, что я не совсем олигофрен. Вероятно, для Борова эти вопросы – как сигнальные пароли, вроде набора отмычек к чужой душе.
Вино голубое за счёт можжевеловых ягод.
Что еврейка – не знала, нет. А это категорически важно?
И какой может быть чёрный лак, если «А» краснеет, как фуксия, уходя в неоновый стыдный подбой?
Он вздёргивал брови и польщённо покашливал в кулак. Кажется, можно было на время расслабиться. Я сумела пройти первый тур.
Но мне стоило некоторых усилий, чтобы сдержаться и не сказать: «Ах, какой роскошный экзамен, меня сейчас стошнит! Если тебе так нравится играть в вопросы и ответы, то лучше скажи, мать твою, по какому долбаному праву ты заставил маленькую девочку служить игрушкой для похотливого ублюдка? Это ведь по твоей милости целая армия таких же уродов теперь пускает слюни, заглядываясь на детскую наготу».
Боров, скорее всего, поскучнел бы, напрягся и ответил с многотонным юридическим пафосом: «Жаль, что вы не заметили, как меня печалит трудная судьба бедной девочки, усугублённая преступными позывами главного героя. Совершенно безнравственный, растленный тип, который сам же себя и наказал».
И после такого светского диалога меня бы с треском выставили вон.
Вместо этого я спросила: «Что вы сейчас пишете?» – и выслушала жеманный спич о том, как сильно проза нуждается в поэзии, и потому он сейчас начал сочинять поэму (точно не помню, кажется, прозвучало название «Палевый огонь»). И, если я пробуду в Ницце достаточно долго (не меньше двух недель? замечательно!), он кое-что успеет мне прочесть.
– Там есть недурные куски. Правда, Вера?
Вера не преминула подтвердить.
Я тогда подумала: «Если ты жена Борова, значит, такая твоя участь – всю жизнь подтверждать и восхищаться». Впрочем, я недооценила её. Просто ещё не осознала, кого я встретила в тот день.
У одного умного англичанина я прочла: «Единственный способ познать человека – безнадёжно его полюбить». Вот именно это скоро со мной и случится.
Мне доверительно пожаловались, что заболела кухарка, а значит, надо придумать, куда пойти ужинать, и от этого будет зависеть, что можно надеть.
Очень хотелось съязвить по поводу тех несчастных, чьи жизненные планы и внешний вид зависят от здоровья кухарки. Но я сказала:
– Жаль, что у меня сейчас нет возможности вас куда-нибудь пригласить.
Вера вдруг ответила:
– О, не беспокойтесь! Для подобных случаев у нас есть мужчина.
Это было сильное заявление, и мне понравился такой расклад: не они вдвоём, не парочка супругов-заговорщиков плюс гостья, приглашённая из милости, а мы с ней – две женщины плюс мужчина, полезный в некоторых случаях.
Мужчина был послан одеваться для ресторана, потом вернулся в тёмном костюме и ярко-жёлтых ботинках, но, услышав один только возмущённый окрик: «Володя!» (с властным нажимом на букву «л» – «Воллодя»), потащился назад переобуваться в чёрные.
Вера завернулась в меховую накидку, которая очень ей шла и выглядела бы ещё лучше, если бы не комментарий: «Это подарил муж».
Ресторан в отеле «Негреско» мне показался неприлично помпезным, как и сам отель. За ужином Боров развеселился. Он, видно, совсем уже принимал меня за свою, если считал нужным сообщить, например, что ненавидит любые морепродукты, кроме рыбы. Кому в мире это интересно, мать твою! Потом он начал растроганно вспоминать, как, будучи совсем маленьким мальчиком, в пять или шесть лет бегал по этому отелю, под его светлым куполом и хрустальной люстрой в вестибюле, по мрамору и коврам. Вера терпеливо дослушала этот мемуар и сказала очень членораздельно: «Воллодя. К сожалению. Насколько я знаю. Когда ты был маленьким мальчиком, отеля „Негреско“ не существовало. Он появился немного позже».
За эти слова я готова была её расцеловать.
На обратном пути нам встретился какой-то потрёпанный, убогий персонаж, похожий на облезлого дикобраза. При виде Борова он кинулся его тискать, приобнимать и выспрашивать обо всей жизни, так что нам с Верой пришлось ожидать в сторонке, пока закончится рандеву. Выяснилось, что фигуранты учились вместе, в одной школе в Петербурге лет сто пятьдесят назад.
Потисканный и приобнятый, Боров заметно скис и, кажется, готов был в срочном порядке сбежать из Ниццы. Вера ответила: «Подумаешь, несчастье. Ну, столкнётесь ещё раз-другой».
Мы вернулись в их временный дом, на жёлтую виллу, где при вечернем свете анонимные портреты в тяжёлых тусклых рамах и мебель, претендующая на сожительство с кем-то из Людовиков, имели особенно безнадёжный вид.
Раза два я намекнула, что готова откланяться, но хозяева и не думали меня спроваживать, их почему-то остро интересовало всё, что касается меня и моего будущего. Собираюсь ли я, допустим, оставаться жить в Швеции или хотела бы сменить страну? Если я всерьёз пишу и публикую стихи, то не стоит ли мне переехать в Америку? Там намного больше читателей, а значит, и писательских перспектив. Всё это звучало как-то наивно, я молчала и вежливо пила чай с лимоном, который заварила Вера. Их обоих увлекла идея моего переезда за океан для поступления в Гарвард или Колумбийский университет. Они хоть сейчас готовы написать рекомендацию и ходатайствовать за меня.
Уже за полночь мои новые опекуны встрепенулись и кинулись провожать, несмотря на возражение: «Я уже достаточно взрослая, чтобы добраться самостоятельно». – «Не имеет значения, сколько вам лет, – сказала Вера. – Важно то, на сколько вы сейчас выглядите».
Пока мы шли по ночным улицам, меня продолжали воспитывать и наставлять. По их мнению, я должна завтра же выбрать отель поближе и получше. Вот хотя бы эту гостиницу «Марина» – просто замечательная! «Вера, откуда такая уверенность, вы жили здесь?» – «Нет, мы не жили. Но посмотрите сами, какие пальмочки расставлены у входа, ну прямо куколки!» Будь на её месте кто-нибудь другой, я бы тут же обсмеяла и эти пальмы-куколки, и сладенький девичий восторг. Но она так ослепительно улыбалась и так заглядывала мне в глаза, что я ощущала в себе одну только радость.
Казалось, не было такой темы, которую супруги не могли бы досконально при мне обсудить. Представьте себе, Стэнли Кубрик, когда снимал постельную сцену с Гумбертом и Шарлоттой, совершенно пренебрёг Володиным сценарием. Ужасно! Сын Дмитрий жалуется из Милана, что у него болит горло и он не может петь. Кухарка выздоровеет неизвестно когда. Ещё бы не ужасно. Английскую набережную модернизировали до полного безобразия. Тоже кошмар. Нам, кстати, так нравятся автомобильчики «альфа-ромео», почему бы не назвать их «альфа-Ромео-и-Джульетта»? А Володя, представляете, так и не научился водить.
Возможно, всё это выбалтывалось искренне, от чистого сердца, не знаю. Но меня не покидало впечатление, что это рисовка, слаженная игра на зрителя, то есть на меня.
Забегая вперёд, сознаюсь, что с какого-то момента мне станет смертельно важно всё, что Вера думает или говорит за моей спиной. Каждое её слово. Только этим и объясняется тот факт, что в один прекрасный вечер я вскрыла и прочитала письмо, которое предназначалось не мне.
Нет, я ничего не украла, всё получилось намного легче. После нашей очередной прогулки втроём Вера спохватилась – не успела отправить письма, в том числе срочные, и я сама предложила: давайте отправлю на обратном пути. Она была так благодарна, что два раза назвала меня «милой».
Милая так милая, не буду возражать. В моих руках оказались три письма для издателей и одно личное, адресованное, как я потом поняла, родственнице. Вот это четвёртое письмо я ненадолго арестовала, оставила на вечер у себя.
Обойдусь без технических подробностей о том, как вскрывают, не повреждая, запечатанные конверты. Мне пригодились пар из кипящего чайника и старая бритвочка «Жиллетт».
После обязательных донесений о текущих делах (Володя захвачен новым романом, пишет запойно, бодрый как никогда; погода солнечная; постоянной кухарки так и нет) бегущий почерк Веры наконец вознаградил меня коротким абзацем, ради которого я и пошла на преступление.
Вот что я узнала о себе.
Красавица-шведка из хорошей семьи, но рано потеряла отца и порвала отношения с матерью. Судя по всему, блестящая умница, поэтесса, владеет чуть ли не десятком языков. При этом неравнодушна к женщинам, лесбиянка с совершенно «достоевским» темпераментом. При этом настолько напряжена изнутри, до такой степени наэлектризована, что иногда просто невозможно с ней рядом стоять. Мужской склад ума и слишком, пожалуй, мужественная внешность, но ей это идёт. Володе нравится тоже.
Не буду скромничать: перлюстрация письма – не единственное моё преступление за эти две недели. Следующим героическим злодейством был приход в гости в самое неурочное время, без договорённости и без звонка. Я уже знала, что по утрам до завтрака Боров обычно пишет, а Вера наводит дамский марафет. Лучший способ застать их обоих врасплох, с голыми, беззащитными лицами – явиться в гости ни свет ни заря.
Я не исключала, что этим утром даже не буду впущена в дом и потом навсегда попаду в немилость. Но Боров молча выслушал скорострельные извинения, обмерил меня каким-то сквозным, судебно-медицинским взглядом и, прежде чем уйти назад к своим бесценным рукописям, довёл до кресла в гостиной, видимо, уверенный, что здесь я терпеливо дождусь, пока хозяева ко мне снизойдут.
Вместо этого, оставшись одна, я углубилась в интерьерные закоулки, не предназначенные для гостей. Ну да, я пошла в правильную сторону. Почти сразу передо мной приоткрылась дверь, и в ослепляющей близости, нос к носу, Вера крикнула: «Володя, кто пришёл?…» Букет извинений был уже наготове, а заминаемую сообща и наспех неловкость в одну минуту затмило то, что я рискнула увидеть. Она смутилась не как хозяйка, застигнутая гостьей в неглиже, а как девушка, случайно оголившаяся перед кавалером, который ей небезразличен. И там была одна подробность, которая вызвала у меня тихое бешенство и, можно сказать, слегка повредила ум. Пусть это кого-нибудь насмешит, но я имею в виду мелькнувшие под незапахнутым халатом короткие цветные штанишки из шёлка. В такие наряжают маленьких девочек или инфантильных девиц, но это уж точно не дамское бельё.
Короче говоря, у меня больше не осталось никаких сомнений по поводу их так называемого брака. Он неплохо устроился, твердила я себе, воспитал из жены суррогатную Лолиту, превратил взрослую прекрасную женщину в покорную травести.
Я так и думала бы, что сумела проникнуть в стыдную семейную тайну изобретателя и дрессировщика нимфеток, если бы не тот случай в кинотеатре – о нём я ещё расскажу.
Вера не переставала меня поражать. Зашёл разговор о том, что в марте ей нужно съездить в Милан, присутствовать на выступлении сына. Но она беспокоилась из-за того, что для перелёта в Милан, оттуда в Мантую, потом назад в Милан и в Ниццу потребуется не меньше трёх суток:
– Я же не могу так надолго оставить Володю одного!
Когда однажды я пришла к ним в подавленном настроении и не смогла это скрыть (меня выбило из колеи кричащее, истеричное письмо от Хильды), Вера не задала ни одного лишнего вопроса, а принесла из кухни яблоко, почистила и протянула мне половинку. Периодически она осведомлялась, всё ли удобно в моей гостинице и не надо ли погладить что-нибудь из моих вещей.
В день, когда я нагрянула без предупреждения в непозволительно раннее время, они вели себя холоднее, сдержанней обычного, но потом всё как-то немного распогодилось. Борову прислали типографские гранки для авторской правки, он с наслаждением принюхивался к свежеотпечатанным листкам, косил в мою сторону смешливым хитрым глазом и предлагал понюхать мне. Я подумала: а когда ему в руки попадает уже вышедшая собственная книжка, он, наверно, не только нюхает, но и пробует её на зуб? Может, к этим ритуалам и сводится его главное писательское удовольствие?
Говоря уж совсем откровенно, после того как я сочла, что короткие детские штанишки на взрослой женщине – достаточно выразительная улика, у меня возникла потребность отомстить. Тогда казалось, я могла и убить его, если б только увидела согласие Веры или хотя бы намёк на согласие.
Один-единственный раз мы остались наедине, просто сбежали ненадолго погулять, и я сейчас понимаю, что эти полтора часа стали самыми счастливыми в моей жизни. Мы засиделись на скамье, глядя на залив Ангелов, который искрился на солнце так, что было больно глазам. Вот там я и задала свой жестокий вопрос. Набрала в лёгкие побольше воздуха и спросила: «Случись вдруг такое несчастье – твой муж внезапно умер, оставил тебя одну, что будет на следующий день после похорон? Как ты станешь жить?»
Она молчала целую минуту, потом сказала:
– Никак. Найму аэроплан и разобьюсь.
Я сказала:
– Ой, да ладно.
Она ответила очень мягко:
– Только лучше без цинизма.
И даже не разозлилась ничуть. Не отстранилась, когда я, мысленно прося прощения за грубость, ладонью накрыла её бедро, горячую тонкую косточку под чёрным платьем. Стерпела интимное требовательное касание. Даже если за этим скрывалось безоговорочное равнодушие ко мне, её природная ласковость оказалась сильней.
Рядом со мной, отдельно от Борова она была не пятидесятивосьмилетней супругой пожилого, избалованного славой романиста, а совершенно самостоятельным чудесным существом, гораздо моложе и нежнее, чем я.
Почему я упомянула про возраст?
С самого детства, глядя на людей старше меня, я почти машинально думала: вот этому человеку осталось жить меньше, чем мне. Вот он (или она) умрёт раньше, а я ещё буду жива. И только подобная мысль о Вере впервые вызвала у меня настоящую нестерпимую боль.
А вместе они выглядели то солидной супружеской четой, то идеально скоординированной парочкой сообщников. Посреди самого невинного разговора они вдруг спаривались, как бабочки, которые пользуются каждым удобным кустом, и разъединялись так быстро, что невозможно было ничего углядеть.
Я поинтересовалась, в каком году они стали мужем и женой. Боров в шутливых тонах ответил, что случилось это примерно в том же году, когда я родилась. Тут я злорадно подумала, что такая давность как минимум гарантирует отсутствие взаимной страсти и свежести чувств. Но уже послезавтра они с лёгкостью, сами того не желая, докажут мне, насколько я была глупа.
Послезавтра придумали сходить в кинотеатр.
Сели так: она справа, он слева, я – посередине. Когда на экране замелькала кинохроника о бое быков, Вера по-хулигански засунула два пальца в рот и попробовала свистнуть, но ей это не удалось. Тогда она вынула изо рта пальцы и сказала громко, на весь зал: «Зачем нужно показывать эту гадость?»
Потом начался фильм – я не запомнила какой. Напрасно я села между ними, это было ошибкой. С тем же успехом я могла замкнуть своим телом оголённые высоковольтные провода. Меня било током с обеих сторон, трепало и трясло, как подстреленную ворону или рваную тряпичную куклу. А эти двое прекрасно существовали в своём обычном режиме. Вера вынула конфету из сумки и в темноте протянула мужу, едва не касаясь моих колен. Он взял конфету, но руку не убрал. И она не убрала тоже.
Вряд ли им было заметно, что я смотрю вниз, не на экран. Скорей всего, их это вообще не волновало. А волновало совсем другое. Точное название того, что они совершали впотьмах с помощью рук, мне неизвестно. Если в природе возможно совокупление руками, то это было именно оно: бесшумный бешеный секс. Причём та сторона, которая предложила конфету, вовсе не была пассивно-страдательной.
Собственно, я могла бы ничего не говорить о том, что увидела, кроме одной вещи: эти люди, прожившие вместе, почти не разлучаясь, тридцать с лишним лет, сходили с ума друг от друга не меньше, чем насмерть влюблённые подростки, прячущиеся в кинозале ради голых слепых прикосновений и вороватого трения тел.
После кино у Борова было роскошное настроение, что не помешало ему за ресторанным столиком учинить устный геноцид братьям-писателям. Он начал с ничтожного Хемингуэя, который якобы стал неудачной заменой Майн Риду, поскольку Майн Рид всё-таки сочинял заметно лучше. Бездарность Камю и Сартра настолько очевидна, что может стимулировать желудочные спазмы. Стендаль и Томас Манн вполне сгодятся как сильнодействующие снотворные. Вольтеру спасибо хотя бы за то, что писал не очень длинно. Больше всех досталось на орехи «Доктору Живаго» Пастернака, лирическому размазне с эпохально-беспомощной амбицией.
Я забыла спросить, чем все эти авторы ему так насолили.
Вообще, Боров мог сойти за отъявленного модерниста, если бы не выглядел иногда адски консервативным. Когда между прочим речь зашла об искусственных спутниках Земли и советских успехах в космосе, он заявил, что всё это политическая пропаганда, мыльные пузыри для фанатиков и дураков. Зато он готов был часами рассказывать о каком-то бельгийском маньяке, об аномальных сдвигах во времени и таинственных исчезновениях морских судов.
Вечером я вернулась в комнату, которую снимала, свалилась на кровать и, стыдно признаться, проплакала почти до утра.
Раз уж на то пошло, сказала я себе, если твоя любовь невзаимная, запретная, бесцензурная, неправильная, это ещё не значит, что её нет!
В сущности, я просто оплакивала бедные остатки моих иллюзий. Их и так-то было ничтожно мало, раз-два и обчёлся. Но ещё какое-то время они будут вылезать на свет, как бестолковая новорождённая трава из-под брусчатки.
Например, когда я уже перебралась в Соединённые Штаты, и моя бесприютная Хильда приехала туда ко мне, и мы решили жить в Кембридже вместе, по-семейному, я посчитала нужным написать об этом Вере. Ответом был самый немилосердный разнос. Она, видите ли, безоговорочно осуждает меня. Потому что наша с Хильдой связь непристойна и неразумна. И у Володи точно такая же точка зрения.
Как же я в тот день ликовала: она ревнует! Конечно, ревнует. А на Володино мнение ссылается лишь для того, чтобы скрыть, как она лично уязвлена. Я ответила: «О такой актрисе, как вы, любой режиссёр может только мечтать!» Вера смолчала, прикусила язык. Но лучше бы я тогда не ликовала, а кое-чему научилась у своего красноглазого горя.
Я покинула Ниццу в пятницу, 27 января. Перед самым моим отъездом Боров так расщедрился, что подарил мне сразу несколько собственных изданий с автографами. Хотя обычно, по словам Веры, он не надписывает книги никому.
Довольно скоро, между прочим, я прекратила мысленно обзывать его Боровом. И не только потому, что эти две недели он был со мной изысканно галантен и добр, а чуть позже поставил свою подпись под рекомендательными письмами в Гарвард и Корнелл. Любая другая на моём месте расценила бы это как одолжение или высокую милость. А я никак не могла справиться с догадкой, что от меня хотят отделаться, потому и отправляют подальше, в безопасную ссылку, к чёрту на рога.
Что ещё? Я попросила разрешения написать откровенный рассказ о нашем знакомстве, о них двоих. Мне дали великодушное согласие, сопровождаемое стерильными улыбками.
При всей готовности к неравным позиционным боям и дуэлям я себя заставила обращаться к обоим супругам одинаково приветливо, по именам. Но позднее, когда конфликт вскроется, как созревший фурункул, и отношения воспалятся аж до степени юридических вмешательств, я буду внятно предупреждена, что никто не позволял мне называть их так запросто, как принято между близкими людьми.
Тот рассказ о нашей январской встрече я писала очень медленно, с самой отчаянной скрупулезностью, на какую только способна, будто пыталась гравировать на хрусткой ледяной корочке единственные слова, настигавшие меня во сне или в моих одиноких бдениях над исчёрканным листком. За несколько лет я написала шесть разных вариантов, не смея забыть, что главные персонажи первыми всё это получат и прочтут.
Печальное наблюдение за природой вещей: все они имеют способность портиться. Самые необходимые портятся быстрее других. До какой же степени порчи должны были дойти наши драгоценные отношения, чтобы на вторую версию моего рассказа Вера ответила просьбой о двух маленьких поправках, а на шестую – высокомерным извещением: «Мой муж слишком занят и не в состоянии уследить за всеми переделками в вашем тексте…»
Теперь каждый новый успех Володи и любое хвалебное упоминание его имени в прессе вызывали у меня тихую ожесточённую ревность. (Может, так проявляются первые признаки безумия?) Но в то же время я чувствовала решимость перегрызть горло всякому, кто взялся бы небрежно, походя критиковать Володю или его книги.
Я знаю, что на многих людей он производит впечатление холодного светского сноба. Не хочу никого переубеждать. Но у меня перед глазами встаёт Вера, которая, давясь от смеха, изображает в лицах незабываемые встречи с голливудской элитой. Володя при этом смущённо подхохатывает.
Их приглашают на коктейльную вечеринку в дом какого-то могущественного продюсера, где среди гостей присутствует Джон Уэйн, король вестерна, суровый мускулистый ковбой: его рекламные портреты, на коне и с винчестером, красовались тогда на афишах в полнебоскрёба по всей Америке.
Вежливый Володя не находит ничего лучше, чем подойти к Уэйну и осведомиться: «А вы чем занимаетесь?» Звезда экрана смиренно отвечает: «Да я киношник».
На другом голливудском приёме Володя встречает миловидную брюнетку с подозрительно знакомым лицом. Здесь он тоже старается изо всех сил вести себя вежливо и по-светски: «Вы случайно не француженка?» Брюнетка смотрит круглыми глазами и говорит: «Вообще-то, я Джина Лоллобриджида».
Когда Мэрилин Монро позвала этих странных супругов продолжить вечеринку у неё дома, они тут же посмотрели на часы: «Ох, извините, уже поздновато, нам пора!» Такая вот светскость.
Несмотря на дистанцию размером с океан (а может, благодаря такой дальности), в моих письмах к Вере наконец прорезались голые слова – я больше не скрывала своих чувств. И всякий раз она умудрялась эти признания как бы не замечать. В ответ меня пичкали текущей информацией о чём попало. Володины занятия на теннисном корте. Взятый напрокат «пежо» с механической коробкой передач. Отельные апартаменты в швейцарском Монтрё. Атласный блеск Женевского озера. Даже прикормленная стайка воробьёв, которые, осмелев, суетятся прямо у Вериных ног, – подробность, достаточная для того, чтобы я сама вдруг почувствовала себя приручённым и вконец обнаглевшим воробьём.
Апрель шестьдесят третьего накрыл меня таким жестоким нервным срывом, что возможность одним взмахом распрощаться абсолютно со всеми и со всем, включая себя и собственную жизнь, казалась мне самой сладкой перспективой. Я предпочитала, чтобы о моей смерти Вера узнала не от посторонних, а от меня самой.
Поэтому я написала ей:
«Прощайте! Вы единственная, кого я любила за всю свою жизнь».
Пусть кто-нибудь попробует угадать, что она мне ответила.
Есть варианты? предположения?
Она не ответила ничего.
Будем считать, что фигура умолчания – самая громкая.
Мы встретимся ещё дважды, спустя три года после зимней Ривьеры: сначала они заедут в Кембридж, потом меня занесёт назад в Европу, и обе встречи будут обезображены оттенком вынужденности, как хирургические процедуры, которых невозможно избежать.
В декабре 1964-го они ещё обсуждали со мной шведские переводы Володиных романов и неожиданно купили мне пальто – подарок, похожий на раздачу долгов или на последнее «прощай».
А уже в 1969-м эта семья уродов натравила на меня адвокатскую контору Paul, Weiss.
Нет, их целью не было меня засудить или упрятать в каталажку. Цель была другая – чтобы я прекратила им писать. Они, знаете ли, защищали свою бесценную privacy, ту самую крепость-кроватку, потную конуру, спаленку, люльку для пролежней. Альков для детских штанишек. От кого? От меня?!
Да, не скрою, к тому времени я уже далеко заплыла за буйки. О, это было роскошное состояние! Я разрешала себе двадцать-тридцать отправлений в месяц – открыток, писем, телеграмм и сверхсрочных мысленных депеш. Мне уже ничто не мешало посреди ночи сорваться с постели и, едва унимая дрожь, описать на шести листах для моей глупой Веры сцену блаженства, о котором она даже не рискует мечтать! А-ах-х, уже поздно? Так почему бы нам не лечь втроём? Ну, скажи честно, Вера, чья ладонь приятнее для твоего бедра? Говори, чья!
Эти ребята из Paul, Weiss, конечно, большие умники. После их вмешательства и жёсткого запрета на переписку я начала отправлять по два письма в день.
Но, Вера. Если ты выше всего ценишь закрытую частную жизнь, то за каким хреном ты впустила стряпчих с оловянными глазами в нашу бедную тайну?
Ты старше на двадцать три года и умрёшь гораздо раньше меня[3].
Когда тебя не станет, кто среди живых вспомнит, как твоё сияние затмевало блеск Ниццы и распахнутый перед нами залив Ангелов? Может, хотя бы для этого сгодится моя несуразная запретная судьба? Ведь каждый из нас был ребёнком и каждый, абсолютно каждый обречён. А значит, вправе дождаться – дожить хоть до чьей-нибудь жалости и любви.
История седьмаяХозяйки будут ставить тесто
Я не имел чести знать своих родителей, да и они вряд ли успели со мной познакомиться, поскольку имя Паоло мне дала торговка фруктами с рынка в Каннареджо, которая торговка, ныне покойная, нашла меня в ближайшем огороде младенцем без малейшей одежды, пусть земля ей будет пухом.
А грамоте я был обучен отцом Джованни из приюта для сирот. Сказанный Джованни в праздники водил нас в церковь Санта-Мария деи Мираколи, но в другие дни велел наказывать телесно с превеликим тщанием, вплоть до вспухания наказанных мест.
Благодаря такой науке я, дожив до сознательных годов, выбрал самую скромную и незаметную должность, каковую только можно было отыскать в Лагуне, о чём ни разу не пожалел. И теперь, стало быть, имею возможность собственноручно и правдиво описать на этих листах, как одним лишь движением моей левой руки сотворились любовные бедствия и гибельные злодеяния, чьим невольным виновником явился невидимый миру человечишка вроде меня.
В мои обязанности входило будить по утрам хозяек, желающих ставить тесто. Это я и делаю по сей день, в точно указанный час с большим удовольствием по причине полной свободы, которую мне даёт моё ремесло. А то, что оно золотых дукатов и атласного камзола не принесло, так я ведь и родился без таковых, и на тот свет забрать не сумел бы, сколько бы ни накопил.
Когда обитатели Лагуны ещё досматривают десятый сон, я могу пройтись безлюдной Пьяццеттой и заново узреть, как на верхушке колонны из гранита мой любимейший Сан-Теодоро протыкает утренние сумерки копьём, а на второй колонне лев расправляет свои орлиные крылья, нагоняя на меня детский страх.
А в ту пору, о которой я веду речь, в палаццо Капелли жила молодая прелестница по имени Бьянка, дочь патриция Бартоломео Капелло, известного своим суровым нравом.
Поговаривали, что сказанная Бьянка ведёт себя куда более фривольно, нежели принято среди знатных дам её круга. Хоть она и не восседала на манер известных куртизанок в паланкине, который несут по улицам рабы-мавры, но повсюду, где являлась, открыто ублажала мужские взгляды красотой и роскошью телесных форм, равно как и локонами золотистого цвета.
И неминуемо случилось так, что красота Бьянки запала в душу небогатому юноше по имени Пьетро Бонавентури, который покинул родную Флоренцию и прибыл в Лагуну в поисках лучшей участи, а работу здесь нашёл с помощью своего дяди Джанбаттисты Бонавентури, в чьём доме влюбчивый племянник и поселился. Один только узкий проулок отделял этот дом от палаццо Капелли. Ничто не помешало сказанным Пьетро и Бьянке высматривать друг друга через окна, затем увидеться в церкви, а потом уже обменяться любострастными взглядами и с помощью знаков, понятных двоим, условиться о тайной встрече.
Узнай кто-нибудь о любовном сговоре, жестокое наказание настигло бы их обоих. Да и бедняк Пьетро навряд ли сам решился бы сделать первый шаг. Из них двоих смелей и предприимчивей была Бьянка Капелло.
Каждую ночь, когда весь дом засыпал, она украдкой спускалась по лестнице, отворяла дверь чёрного хода и перебегала узкий проулок, чтобы оказаться в объятьях флорентийца.
Видимо, не имея ключа, она оставляла свою дверь приоткрытой, потому как в противном случае не смогла бы затемно, перед рассветом отомкнуть щеколду и незамеченной вернуться к себе.
Злоключение, которое стряслось в одно дождливое утро, можно было бы приписать коварному Року, если бы роль сказанного Рока не исполнил я сам, проходивший в тот час мимо палаццо Капелли, поспевая по своим обязанностям, дабы вовремя поднять с постелей хозяек, желающих ставить тесто.
И, раз вокруг поблизости не было ни одной живой души, приметив незапертую дверь, я счёл своим долгом поскорее захлопнуть её. Каковую любезность я оказал исключительно по незнанию ради предохранения от воров.
Можно вообразить, как Бьянка, разнеженная постельными утехами, спешно возвращается к себе и вдруг утыкается лбом в запертый чёрный ход. Так она в одно мгновение потеряла и свой дом, и всю прежнюю жизнь.
Мне отнюдь неведомо, что совершила бы иная благородная дама, окажись на её месте. Но Бьянка тут же стремглав кинулась назад, через проулок и чуть слышно постучала в дверь Пьетро Бонавентури, которому сказала, что отныне их судьбы становятся одним целым.
Хотя история побега из Лагуны осталась тайной для всех, нетрудно догадаться, что любовники устремились во Флоренцию, в родительский дом Пьетро, в то время как превеликая ярость обуяла семейство Капелло, особливо отца и дядю, каковые кричали, что в их лице обесчещена вся венецианская знать. По требованию сказанных родственников Джанбаттиста Бонавентури угодил в темницу, который вскоре там же и скончался, пусть земля ему пухом, меж тем как было объявлено вознаграждение в три тысячи золотых дукатов тому, кто исхитрится любым способом настичь и умертвить похитителя Бьянки. А ещё позже Синьория затребовала у герцогов Тосканы выдать обоих беглецов.
Говорят, родители Пьетро жили в домике на виа Ларга скромнее скромного и на радостях, что сын привёз молодую сноху, даже прогнали единственную служанку, взвалив на Бьянку всю чёрную работу.
Опасаясь мести из Лагуны, беглая новобрачная старательно хоронилась, почти не выходила на улицу, разве что иногда от скуки выглядывала тихонько в окно. Несмотря на таковую предосторожность, по городу пошёл слух, будто в доме Бонавентури появилась изысканная особа несравненной красоты.
В ту пору Франческо Медичи, будущий великий герцог Тосканы, прослышал о таинственной прелестнице и стал, говорят, часами намеренно прогуливаться по виа Ларга, дабы углядеть молодую женщину, о которой любострастно возмечтал.
Между тем за дело взялся опытный помощник, испанский маркиз Мондрагоне, герцогский фаворит, каковой Мондрагоне подговорил свою супругу, почтенную матрону, приблизиться к загадочной даме в церкви, куда Бьянка в редкие дни осмеливалась ходить вместе со свекровью, закрывая накидкой лицо.
Сказанная маркиза хитроумно свела знакомство с матерью Бонавентури, когда та была одна, подошла и заговорила с сочувственным видом о том о сём. Простодушная старушка охотно жаловалась на бедность, на всяческую стеснённость, а заодно сболтнула о женитьбе сына и о своей снохе. На что маркиза выказала прегорячее душевное участие, обещала помочь, пригласив обеих женщин к себе домой, дабы они выбрали себе наряды и украшенья, какие захотят.
А вскорости за Бьянкой и её свекровью была прислана карета, которая отвезла их в палаццо подле Санта-Мария Новелла, где жили Мондрагоне. Там, по сговору с хозяевами, уже тайно поджидал, спрятавшись в верхней комнате, наследник флорентийского престола.
Приняв смущённых гостий с особой лаской, маркиза долго водила их по саду и пышным покоям, а когда старая Бонавентури утомилась ходить, хозяйка позвала Бьянку наверх полюбоваться платьями и драгоценностями, которая была не в силах отказаться, тем более что ей велели: «Выбирай, что душе угодно!» и оставили одну. Но не успела она оглянуться, как в комнату вошёл смуглый неказистый человек, каковым был сказанный Франческо Медичи.
Когда Бьянка поняла, кто перед ней, она повалилась на пол ничком и взмолилась о помощи, прося защитить их с мужем от венецианских смертных угроз. Молча поглядев на неё, Франческо ответил, что теперь ей нечего бояться, и тотчас ушёл. Но от женских глаз не укрылось, что душа его пришла в восторг и всем его существом завладела безмерная страсть.
Говаривали, с того же дня Бьянка сделалась главной фавориткой, затем любовницей Франческо Медичи, а потом и любовью всей его жизни, так что, придя к власти, он открыто пренебрегал законной женой Иоанной, великой герцогиней Тосканской, каковая герцогиня померла то ли с горя, то ли от неудачных родов, земля ей пухом, хотя люди судачили, что без яда не обошлось.
Бонавентури переехали в просторный дом на другой улице. Пьетро заполучил важную должность и проник в знатные круги, но это не пошло ему на пользу, поскольку он гордился и кичился без меры новым своим положеньем. К тому же, давая супруге волю, сам теперь норовил залезть в постели к самым блестящим синьорам. Дошло до того, что видные флорентийцы, один за другим, стали жаловаться, дескать, сказанный Бонавентури учиняет непотребства с их жёнами и дочерьми.
Среди недовольных было семейство Рицци, к каковому семейству принадлежала девица по имени Кассандра, чьей невинности Пьетро настырно домогался.
Франческо Медичи не внял жалобщикам, а только предупредил виновника, что тот может плохо кончить, однако неразумный Пьетро, подкараулив на улице одного из Рицци, грязно оскорблял и запугивал его, приставив к самому горлу кинжал. Таковое поведение тоже стало известно герцогу, и он сказал взбешённому Рицци: «Поступайте с ним по собственному усмотрению, я вмешиваться не буду», а сам покинул Флоренцию на несколько дней. Когда же возвратился, дело уже было сделано. Неузнанные убийцы зарезали Пьетро Бонавентури, идущего домой после утех с Кассандрой, и в тот же самый час кто-то придушил сказанную Кассандру в опозоренной постели. Пусть ей земля будет пухом.
Людская молва не жаловала Бьянку Капелло за то, что, будучи фавориткой, она вела себя уже как законная владычица Тосканы, а после смерти несчастной герцогини Иоанны даже не скрывала своего торжества. Для овдовевшей Бьянки отныне самым горячим желанием было выйти замуж за Франческо, теперь тоже вдовца, который Франческо души не чаял в любовнице, но жениться не торопился. Поговаривают, что в конце концов она подкупила герцогского духовника, дабы сказанный священник на исповеди склонил Франческо в нужную сторону.
И, как стало известно, похоронив жену в середине весны, герцог уже в начале июня тайно женился на Бьянке. Хотя ему с великой настойчивостью советовали послушаться рассудка и не связывать свою судьбу с венецианской красоткой.
Тот, кто пытался вразумить Франческо, был, говорят, его родной брат, кардинал Фердинанд Медичи, который кардинал по вине Бьянки мог лишиться права на престол, и с некоторых пор у неё не было более злого и проницательного врага, нежели сказанный Фердинанд.
И вот, дабы достичь полной власти над герцогом, Бьянке оставалось родить ему наследника, для чего беспрерывно служили мессы и приглашали учёных мужей, умеющих судить о положении звёзд, которые, как известно, не только направляют, но иногда и принуждают людей пойти в правильную сторону, но каковые зловредные звёзды отказывали Бьянке в том, чтобы она родила.
Впрочем, иногда разносилась весть, что госпожа отказывается от еды по причине сильной тошноты, хотя, возможно, это делалось притворно. Говаривали, что в подаренном Бьянке палаццо тайно были поселены сразу несколько беременных женщин, из которых первая родившая на свет мальчика обречена уступить его госпоже.
Помимо сказанных узниц в эту же тайну была посвящена служанка по имени Джованна, что приглядывала за роженицами, и только ей одной звёзды позволили убежать и скрыться, когда Бьянка в своём безумии наняла убийцу, дабы умертвить всех соучастных женщин, для чего сама же отправилась ночью к мосту Понте Веккио заплатить хладнокровному душегубу за безвинную кровь.
Неведомо кто, а возможно, сказанная служанка Джованна перед побегом успела доложить кардиналу Фердинанду о затее с новорождённым. Рассказывают ещё, был один скрытый пособник Бьянки, монах из францисканского монастыря, каковой монах молча ждал своего часа.
Говорят, разыгрывая роды, Бьянка начала стонать и кричать, тогда как поблизости от её спальни, в передней прохаживался кардинал Фердинанд, делая вид, что читает требник. Время шло, герцогине становилось всё хуже, и наконец она велела позвать своего духовника, поскольку желала причаститься. Вскоре явился подговорённый францисканец, готовый услужить госпоже, но Фердинанд остановил монаха у дверей спальни, обняв его с необычайной сердечностью и со словами: «Благодарю, святой отец, что пришли! Видно, без вашей помощи герцогиня уже никак не могла обойтись». И притом, не разнимая объятий, нащупал под рясой ребёночка. После чего двулично вскричал: «Хвала Господу, герцогиня принесла наследника!» И, раз Бьянка заслышала таковые слова, она уразумела, что Фердинанд раскусил хитрость, а значит, волен, когда пожелает, предать дело позорной огласке и вконец погубить её жизнь.
Но Бьянка Капелло и тут переборола судьбу. Немного позже, говорят, она сама призналась мужу в обмане и вымолила у него прощение, чередуя слёзы и неумеренные ласки, разжигающие похоть. К тому времени младенец, названный Антонио Медичи, уже был признан законным сыном герцога, получив титул наследника.
Простым людям вроде меня трудно постигнуть, зачем знатные особы, вкусив наяву от любых щедрот, поступают со своей жизнью именно так, а не иначе. Зачем они обустраивают для себя столь роскошный адский вход? Разве это объяснить одной лишь ненасытностью?
Ведь у них, всемогущих, как и у меня, глядящего снизу вверх, желудок вмещает не более кушаний, чем ему положено вместить. А что касается прелестей власти, то сказанные прелести находятся выше моих разумений. Но неужто великих мира сего не тревожит, в каком виде, в чистом или непотребном, они вернут небесам свою душу, взятую взаймы?
Страшный конец истории Бьянки Капелло приключился во время празднества в Поджо-а-Кайано, одном из чудеснейших имений флорентийских герцогов, разукрашенном, как говорят, искусным и достославным Понтормо.
Бьянка с её злейшим недругом, кардиналом Фердинандом, уже давно делали вид, что подружились, и частенько трапезничали за одним семейным столом. Вот и в тот вечер после охотничьих забав кардинал приглашён был на угощение, и, дабы выказать особенную любезность, герцогиня, говорят, собственноручно приготовила его любимые пирожные.
Но Фердинанд, будучи якобы не в духе, невзирая на слишком настойчивые уговоры невестки, даже не прикасался к лакомству. Тогда Франческо Медичи, подсмеиваясь над братом: «Что ж, дескать, боишься всего на свете?», сам тут же отведал кушанье. И Бьянка, бледнея, немедленно тоже взяла себе кусочек. А вскоре оба они катались по полу, сжигаемые изнутри адскими мучениями, крича и умоляя позвать врача, но люди кардинала по его указанью встали у дверей, дабы не допустить ничьей помощи.
Уже на следующий день Фердинанд Медичи сделался великим герцогом Тосканы. Тело его несчастного брата, накормленного ядом из рук обожаемой жены, упокоилось в церкви Сан-Лоренцо, пусть земля ему пухом. А прах самой Бьянки Капелло похоронили в неизвестном месте и отовсюду, со всех дворцов сбили и стёрли торжественные вензеля с её именем.
Нынче утром, проходя безлюдной, тихой Пьяццеттой, я подумал, а может ли случиться так, что мой любимый Сан-Теодоро вдруг устанет вздымать копьё и оно уткнётся в землю, злодеяния останутся без наказаний, а внимательное божеское око с печальным разочарованьем отвернётся от нас?
Если так произойдёт, догадаемся ли мы сами об этом, или же подсказкой нам будет то, что вся Лагуна захлебнётся высокой водой, даже серебристые главы Сан-Марко скроются в подводной темноте, и только рыбы смогут ими любоваться? Один Бог знает.
У меня же пока имеется последняя подсказка и путеводная примета, когда я в утренних сумерках прохожу над спящими каналами: если я приду и постучу точно в назначенный час, то хозяйки будут ставить тесто и в их домах начнётся правильный день.
История восьмаяМальчик, певица и фата-моргана
Я родился в такси. В нашем городе в те годы поездка на такси была редкой, малодоступной роскошью. Заведомо невыгодных клиентов водители игнорировали, как лиственный мусор на обочине.
Но отец сказал надменному таксисту, что в случае чего может расшибить ему башку. Опыт расшибания голов у отца уже имелся, как и отсиженный за это срок. Благодаря такому обстоятельству моя мама успела родить не на пыльном асфальте улицы Советской, а на заднем сиденье автомобиля «Волга».
Когда мне было три месяца от роду, отцу вдруг захотелось понянчить сыночка, он взял меня на руки и вышел на балкон. Мы жили на четвёртом этаже панельной пятиэтажки. Был воскресный день. Пока отец нянчился, он успевал одновременно отхлёбывать из бутылки «Жигулёвское», прикуривать папиросу и громко обмениваться впечатлениями о погоде с соседом, который стоял под нами, на балконе второго этажа. К счастью, сосед в ту минуту пива не пил и руки у него были свободны. Поэтому, когда отец меня выронил, сосед не проявил особых чудес ловкости – он просто поймал запелёнатую вещь и сказал три слова: «Вот это класс».
Не знаю, как тот полёт повлиял на трёхмесячный организм. Скорей всего, никак. Зато всю жизнь, почти регулярно мне снится один и тот же сон: я выпадаю из чьих-то родных небрежных рук, лечу вниз, готовый убиться, но кто-то чужой внезапно ловит меня и прижимает к себе.
Незадолго до того как отца посадили в очередной раз, в семье было два счастливых момента, совпавших с двумя покупками – швейной машины «Подольск» и застеклённого полированного серванта. Обе вещи привезли из комиссионного магазина и поставили на почётные, раз и навсегда отведённые места. Мне запомнилось, как отец сипло дыхнул на полировку, протёр запотевшую дверцу рукавом и твёрдо пообещал: «Ну, вот теперь поживём».
Мама говорила, что полёты снятся, когда человек растёт.
Может быть, это и правда, но про какого-нибудь другого человека. Потому что, несмотря на летательные сны, в тринадцать лет я перестал расти – вообще перестал. Так и остался на вид подростком, учеником шестого или седьмого класса. Меня даже не взяли в армию из-за недостаточного роста и веса. Кому это понравится, если тебя в любом возрасте называют мальчиком? Поначалу сильно доставало, потом я привык.
Наш дом стоял в окружении бараков, построенных до войны. Одно время я был уверен, что жить в бараках достойны только очень специальные люди. И у меня вызывали острую зависть их специальные романтические возможности – носить в бидонах воду из уличной колонки и ходить на улицу в общий туалет.
К тому же так совпало, что в этих бараках обитали два главных человека моей жизни. Первым человеком была Полина, вторым – Натан Моисеевич.
Сначала про второго. Соседи по двору дружелюбно обзывали Натана Моисеевича «жидом на колёсиках». Он ездил в инвалидном кресле-каталке, которое постоянно ломалось. Раза два я замечал с балкона, что Натану Моисеевичу не удаётся взъехать на своё барачное крыльцо, и оба раза я сбегал вниз, чтобы ему помочь. Помогать было приятно, но в то же время как-то неловко. Не хотелось, чтобы во дворе это кто-нибудь увидал.
Потом он позвал меня в свою берлогу. Там странно и вкусно пахло горелым шоколадом, не было ни одного полированного серванта, но стояли целые утёсы из книг.
Я спросил, почему его называют жидом. Он сказал, что это не совсем справедливо. Правильнее будет сказать: вечный жид. И пояснил, что быть вечным жидом – это вроде наказания для человека, который в своё время из вредности отказался помочь Христу. Тут я его по-пионерски строго перебил:
– А разве бог есть?
– Есть, конечно. Только он сам об этом часто забывает.
Вот как раз от вечного жида я потом узнал самые потрясающие тайны. Но сейчас не буду забегать вперёд.
О Полине я мог бы говорить бесконечно, но мог бы и смолчать под любыми пытками, потому что это моя пожизненная возлюбленная. Хотя любовь у нас немного необычная. Чтобы это понять, желательно знать сказку про Снежную королеву. Там мальчика по имени Кай похищает высокая белоснежная женщина – прямо на улице зимой. И тогда Герда, его подружка, вся такая преданная и правильная, отправляется вызволять Кая.
Мы с Полиной посмотрели этот фильм (в одном кинотеатре и двух домах культуры) не менее шести раз. И пришли к выводу, что Герда здесь явно третья лишняя. Нет, она, конечно, героически верная подруга и всё такое, спасибо ей. Но похищенного Кая совершенно не требовалось вызволять. Точно так же, как и меня. А то, что Полина была вылитой Снежной королевой, разглядел бы даже слепой.
Мы не ходили по улицам вдвоём, а встречались, как тайные агенты.
Она ни разу не согласилась прийти ко мне домой в отсутствие матери. Говорила: «С ума сошёл? Так будет неприлично». Поэтому свидания мы устраивали в бараке, в её комнате, когда отец и мачеха Полины уходили на работу. Во время свиданий мы всегда делали что-нибудь такое, чего нельзя было видеть никому. Например, ложились на диван, обнимались и дышали друг другу рот в рот.
Кроме того, мы вели секретные разговоры.
Мне нравилось говорить об ужасающе далёком будущем, а ей – только о прошлом. Я начинал: «Вот представь. Допустим, через тридцать лет. Это какой уже год будет?…» Она брала карандаш, бумагу в клетку и складывала столбиком: «Ого. Две тысячи двенадцатый. Следующий век. Таких годов-то не бывает».
Ей было глубоко наплевать на следующий век: ну что там может быть интересного? Сплошная техника и дизайн. Она считала, что, окажись я в две тысячи двенадцатом году, я стал бы там дизайнером. Это ещё куда ни шло. А ей самой пришлось бы ходить на работу куда-нибудь в сберегательный банк. Такую нелепость я тоже не мог вообразить. Полина мечтала только о старинном прошлом.
Весной на ближнем пустыре случилось счастье в виде заезжего цирка шапито. Каждый вечер я перелезал через оградку, составленную из металлических сеток, типа кроватных, заныривал под брезентовый полог военно-защитного цвета и ни разу не был пойман.
Там был один роскошный соблазн, с которым не могли сравниться ни полуголые сёстры Вольф, блистающие под куполом серебряной чешуёй, ни туркменские джигиты под управлением Давлета Ходжабаева – эти грозно кричали, гоняя по кругу тяжёлые волны конского пота. После антракта, во второй части спектакля резко замолкал оркестр, выключали свет, и громовой голос объявлял: «Гений иллюзиона! Престидижитатор мирового класса. Встречайте! Мистер Икс!» Потрясение начиналось вот с этого мучительного слова «престидижитатор», ещё до того, как маленький (ростом с меня) человек во фраке и маске торжественно выводил на арену красавицу лет сорока, в глубоко декольтированном платье из золотой парчи, укладывал в тесный гробик и не менее торжественно распиливал на три равных куска. Гений иллюзиона действовал как бы нехотя. Исполнив пять-шесть небрежных манипуляций, он с каменно строгим лицом уходил в никуда, в отдельно стоящую фанерную дверь.
После каждой вылазки в цирк шапито меня так распирало, что я не знал, куда себя девать. Ни мама, ни Полина мой восторг не разделяли. Но мне надо было хоть с кем-то поделиться первыми догадками о своём будущем. Поэтому, давясь от восторга, я поговорил с вечным жидом. Его ответ меня смутил и озадачил. Натан Моисеевич сказал, что публично распиливать женщин в блестящих платьях – это пошлость. Я защищался: дело ведь не в женщинах и не в платьях. Он сказал: «Ага, понятно. Ты хочешь всем показать чудо». Я сказал: «Да». – «Тогда выбери подходящее чудо и научись его делать».
Весь следующий месяц я ломал голову над выбором подходящего чуда. Я думал об этом, сидя в школе на тоскливых уроках, шатаясь в одиночестве по улицам, думал даже во сне. Единственной идеей, которая пришла мне на ум, был прыжок с балкона, с нашего четвёртого этажа. Но я слегка сомневался в результате.
На мою просьбу заказать самое желаемое чудо Полина ответила как о деле решённом: «Отправь меня куда-нибудь в Англию, в семнадцатый век. Ну, в крайнем случае, в восемнадцатый». Я пообещал обдумать этот вопрос.
Всё лето вечный жид болел, поэтому иногда просил меня сходить в магазин за продуктами. Конечно, я покупал только то, что он поручал, но ему, видно, хотелось покапризничать: «Опять кефир! Опять плавленый сырок…» Иногда он баловал себя кильками в томате. Растворимый кофе и докторскую колбасу, по его словам, страна припрятала для более достойных своих сынов.
Когда Натан Моисеевич спросил, выбрал ли я подходящее чудо, мне было нечем похвастать. Наконец он сжалился: «Ну, давай вместе выберем. Лучше всего это делать наугад».
Взял книгу, засаленную до тряпичного состояния, и прочёл на первой же открывшейся странице:
– Так, значит. «И ещё говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие»[4]. Понял?
– Понял. Чего тут не понять?
– Что именно?
– Ну, что богатым туда вход запрещён.
– А про верблюда? Ты как-то невнимательно слушаешь. За богатых можешь не беспокоиться. Слушай ещё раз: «Удобнее верблюду пройти…» Удобнее! Вот тебе чудо номер один.
У меня вспотели обе ладони. Я даже боялся спросить, знает ли он – как? Как это делать? Конечно, он знал. Но, прежде чем рассказать, он заварил себе чифирь, полпачки грузинского чая на одну фаянсовую кружку, и хлебал, постанывая, чуть не полчаса. Я погибал от нетерпенья.
– Значит, запоминай. Берёшь обычную нитку, метра два-три. Берёшь иголку.
– Тоже обычную? Или цыганскую? Она всё-таки побольше.
– Ну, можно цыганскую, без разницы. И берёшь дромадера.
– Дромадер – это что?
– Не что, а кто. Одногорбый верблюд. В крайнем случае, с двумя горбами тоже подойдёт. На шее верблюда завязываешь нитку петлёй. И только после этого начинаешь постепенно вдевать в иголку. Значит, один конец нитки – вокруг шеи, другой – в игольное ушко. Теперь самое главное…
Рассказывая, Натан Моисеевич каждую минуту прерывался и предупреждал: никому! Об этом способе никому ни слова. Иначе сам не сумею повторить.
– Зачем же вы мне сказали??
– Мне больше не понадобится.
Дома я утянул у матери чёрную катушку с иголкой и только потом сообразил, что в нашей местности дромадеров нет и не предвидится на сотни километров вокруг. Тогда, в нарушение правил, я решил устроить репетицию с участием старой хромоногой лошади, которая летом паслась невдалеке от трамвайного кольца, на задворках домов частного сектора. Но в самый последний момент, уже завязав нитку на понурой гнедой шее, я был застигнут и оскорбительно обруган женщиной в телогрейке и резиновых галошах. Самое мягкое, что она сказала: «Такой маленький, а живодёр».
Осенью, в ноябре, умер Брежнев. Он правил нашей огромной страной так давно, что уже производил впечатление бессмертного. По телевизору, конечно, объявили всемирный траур, но никакого особого горя я вокруг не замечал. Над генеральным секретарём уже устали подсмеиваться, над его орденоносным величием и неповоротливой речью. Если какой-нибудь надоедливый остряк вместо «систематически» говорил «сиськи-масиськи», то всем с полуслова было понятно, кого он имеет в виду. Брежнев раздражал даже мою кроткую маму, которая, кажется, ничего не видела, кроме своей швейной машинки «Подольск». Мама работала медсестрой в больнице, а вечерами допоздна шила под заказ какие-то сатиновые блузки и трусы. Отцовского возвращения, как я понял, она уже не ждала.
Насчёт траура Натан Моисеевич печально сказал:
– Ну, началось. Теперь эти старички посыплются один за другим. А после них придёт более молодой и языкастый. Но лучше-то всё равно не будет.
Я спросил:
– Почему лучше не будет?
– Потому что у нас в стране нету ничего дешевле, чем обычный человек. Родину мы, конечно, обожаем и государством гордимся прямо до слёз, зато людишки у нас расходуются легче спичек или гвоздей.
На мой тогдашний взгляд, мироздание в целом выглядело как-то ненадёжно. Главная сложность заключалась в том, что я никак не мог наметить жизненную цель. А намечать надо было срочно, потому что, казалось, ещё немного – и всё, жизнь окажется бесцельной. Я читал всё подряд, что попадалось на глаза, но любая прочитанная книжка только усиливала эту боязнь опоздать. Школьные уроки увлекали не больше, чем бледно-розовый, линялый транспарант «Слава народу!» на фасаде городской бани. По маминой просьбе я с удовольствием освоил технику шитья на подольском агрегате, но трусы и блузки в мои планы точно не входили.
Полина окончила школу раньше, чем я, и теперь училась в музыкальном училище на певицу. Хотя она и без училища умела петь так, что у меня по всему телу пробегал миллион мурашек. Ей хватало один раз послушать любую запись на пластинке или по радио, чтобы сразу безошибочно повторить или спеть по-своему, даже лучше. Когда Полина хотела что-нибудь обругать, она говорила: «Это примерно как София Ротару, такой же кошмар». Иногда она уговаривала меня спеть на два голоса, я стеснялся и отнекивался, потому что медведь на ухо наступил, но в конце концов мы всё-таки пели что-нибудь простенькое, например «Девушку из харчевни»:
…И если ты уходил к другой
Или просто был неизвестно где,
Мне было довольно того, что твой
Плащ висел на гвозде.
Когда же, наш мимолётный гость,
Ты умчался, новой судьбы ища,
Мне было довольно того, что гвоздь
Остался после плаща.
Тут я втайне сожалел, что мимолётный гость – это не я.
И ещё была одна песня про караван, в которой Полина больше всего любила концовку:
Право, уйду! Наймусь к фата-моргане.
Буду шутом в волшебном балагане,
И никогда меня вы не найдёте,
Ведь от колёс волшебных нет следа[5].
Я пропускал мимо ушей «волшебные колёса». Но вот это обещанье: «И никогда меня вы не найдёте», произнесённое Полининым голосом, спетое в моём присутствии много раз, вызывало сокрушительное чувство ненадёжности: моя пожизненная любовь признавалась, что хочет уйти туда, где её не смогут найти. Куда-нибудь на три века назад, подальше от всех. А значит, и от меня.
Если не путаю, в следующем августе я случайно узнал, что в соседний Сорокинск прибыл передвижной зверинец. На тот момент я уже получил школьный аттестат и был принят на работу художником-оформителем в маленькую химчистку, которая громко называла себя «Комбинат чистоты». Оформительским искусством я овладевал на рабочем месте. Мне давали ватман, гуашь и стихи, сочинённые лично директором химчистки, чтобы я начертал крупно и выразительно:
Польты, шубы и одежда
Будут чистыми, как прежде!
Часть заработка я отдавал маме, часть оставлял себе, и к концу августа у меня накопилось двадцать семь рублей. Автобус до Сорокинска шёл два с половиной часа. Я выехал ранним субботним утром, даже не зная, имеется ли в зверинце верблюд, но очень надеясь на это.
Мне повезло: там был настоящий дромадер! Правда, с потёртыми коленками, измученный, похожий на грязную кучу войлока. Дети протягивали ему леденцы и все как один спрашивали, не может ли он вдруг плюнуть? В ответ он только показывал длинные жёлтые зубы и терпеливо переступал с ноги на ногу.
В зверинце я провёл почти целый день. Подружиться со сторожем-смотрителем оказалось проще простого; гораздо сложнее было отвертеться от совместного распивания водки, которую он купил на мои сэкономленные рубли. После семи вечера, когда посетители разошлись, смотритель открыл вторую бутылку и с радостью передоверил мне свои обязанности.
От верблюда тяжело и удушливо пахло, ему, наверно, пригодился бы «Комбинат чистоты», зато он безропотно стерпел все процедуры, которые я выполнял точно по инструкции вечного жида. При сближении с игольным ушком животное чуть не сбило с ног и не растоптало меня. Но это уже мелочи. Главное, что мне всё удалось – даже дважды! После второй успешной попытки смотритель вышел из подсобки и весело крикнул: «Хочешь покататься? Давай подсажу!»
Домой я приехал почти ночью, а назавтра спозаранку помчался к вечному жиду. Он воспринял мой отчёт об эксперименте очень спокойно, как само собой разумеющееся. Кивнул, обстоятельно прокашлялся и с лёгкой насмешкой спросил:
– Ну что, продолжим?
Я сказал: «Да», чувствуя давящий сладкий ужас где-то в солнечном сплетении.
Натан Моисеевич снова заваривал свой чифирь, хлебал, постанывал, листал всё ту же засаленную книгу. Наконец, поднял на меня глаза.
– Тогда слушай: «…Он сказал им: вы дайте им есть. Они сказали: у нас нет более пяти хлебов и двух рыб; разве нам пойти купить пищи для всех сих людей? Ибо их было около пяти тысяч человек. Но Он сказал ученикам Своим: рассадите их рядами по пятидесяти. И сделали так, и рассадили всех. Он же, взяв пять хлебов и две рыбы и воззрев на небо, благословил их, преломил и дал ученикам, чтобы раздать народу. И ели, и насытились все; и оставшихся у них кусков набрано двенадцать коробов» [6].
Мы помолчали. Я был уверен, что сейчас он скажет: «Значит, так. Берёшь пять буханок хлеба и берёшь две рыбы…» Но он сказал:
– Этому научиться труднее, чем выучить китайский язык.
Я ответил:
– Хорошо, я согласен.
Не знаю, как насчёт китайского, но спустя три с половиной недели усиленных консультаций с вечным жидом меня больше всего интересовал вопрос: где мне взять пять тысяч человек, которые согласились бы собраться в одном месте, чтобы сообща поесть рыбу и хлеб?
Как ни странно, ответ на этот шизоидный вопрос подскажет та самая эстрадная дива, Полинин кошмар, народная артистка Ротару, чья афиша мне попадётся на глаза возле столичных театральных касс, когда я перееду на некоторое время в Москву и буду один бродить по громадному заснеженному городу, уже точно зная свою сумасшедшую цель, но пока не видя разумных к ней подступов. На афише будет указана концертная площадка – дворец спорта «Олимпийский», и я скажу себе: «Почему бы и нет? Отличный вариант».
Во мне вдруг выросло столько уверенности, что её хватило бы на четверых, хотя Полина стала смотреть на меня с какой-то непонятной жалостью. Перед моим отъездом она спросила: «Зачем ты едешь? Что ты будешь там делать?» Я сказал: «Наймусь к фата-моргане», после чего был поцелован в уголок рта.
Шутки шутками, но я больше не сомневался ни в жизненной цели, ни в её достижимости. Несмотря на то, что это подразумевало самые несуразные шаги и самые фантастические результаты. Я начал желать только невозможного.
Правда, я упустил из виду одну печальную подробность. То, что вечный жид не вечен. Он угрожающе быстро тощал и темнел лицом, как будто выгорал изнутри. Я всё чаще заставал его безучастно лежащим на спине. Но он привставал, радуясь моим приходам, становился разговорчивым, пускался в далеко идущие рассуждения, из которых я мало что понимал. Наверно, это непонимание объяснялось тем, что он уже весь был поглощён прошлым, а я – только будущим. Я даже не замечал, что он умирает: ну, просто лежит и болеет, очень пожилой человек.
Возможно, я был последним (если не первым и последним), кто спросил вечного жида: есть ли у него что-то вроде заветного желания? Он ответил, что чувствует себя замечательно легко и свободно как раз благодаря тому, что больше ничего не желает. Но всё же, поразмыслив, добавил, что если бы имел возможность, то съездил бы в Касабланку и забрал у одного придурка уникальную, драгоценную вещь – подарок Бледного Лиса.
Я, конечно же, начал выспрашивать подробности и услышал целую небольшую лекцию, из которой запомнил вот что.
Бледный Лис – главное божество у догонов, маленького бедного народа, который живёт племенами в Западной Африке, на плато Бандиагара. Эту местность так и называют: земля догонов.
Сейчас у большинства нормальных народов календари, мифы и старинные праздники связаны с космическими циклами – лунным или солнечным. Но для догонов законы Луны и Солнца словно бы не имеют значения. Догоны как будто свалились с Сириуса. Уже девять или десять веков – только раз в пятьдесят лет – они устраивают пышные торжества, напяливают специальные маски и чествуют Сириус. Точнее говоря, даже не Сириус, а его спутник – Сириус Б. Вот эту крошечную звездочку (они её зовут звездой По), практически невидимую с Земли, догоны с древних лет знают едва ли не лучше, чем сегодняшние учёные-астрономы.
Непонятно, откуда взялась информация, но эти люди из африканской глуши, из примитивного, почти первобытного племени с полной уверенностью заявляют: «Звезда По – самая маленькая и самая тяжёлая из всех звёзд», знают её историю, как она возникла от взрыва и прочее. А учёные только в 1970 году с помощью сильного телескопа смогли её сфотографировать. Теперь уже известно, что этот белый карлик, размером чуть больше Земли, настолько тяжёлый, что у него один кубический метр весит двадцать тысяч тонн. И ещё доказано, что Сириус Б делает полный виток вокруг Сириуса как раз за пятьдесят лет.
Я спросил:
– А с чего вдруг они эту звезду чествуют?
– Потому что якобы оттуда к догонам спускался верховный бог Йуругу, он же Бледный Лис.
Тайными сведениями о визите Бледного Лиса сейчас владеют только олубару – специальная каста жрецов. А уж те странные подарки, которые он после себя оставил, о них-то не знает почти никто.
– Откуда же вы знаете?
– Я просто умею читать. Всё, что нам хотелось бы узнать, уже где-то записано, даже не по одному разу. Надо только открыть правильную страницу.
Меня опять трясло от нетерпения:
– Что это за подарки?
– Обо всех не скажу, но там был один изумительный предмет, что-то наподобие ящичка, его потом стащил кто-то из родичей олубару и увёз в Касабланку. Надо будет мне потом как-нибудь адрес уточнить. Говорят, что эта вещь способна управлять временем.
Как всегда, сказанное вечным жидом выглядело небылицей, но звучало непреложно, как закон.
Год, проведённый в Москве, стал для меня годом позорных компромиссов. То, чем я зарабатывал, в мире советской эстрады называлось лёгким жанром. С восьмой, кажется, попытки мне удалось влиться в один жалкий концертный коллектив, который сопровождал столичные и гастрольные выступления малоизвестных певцов и певичек. До этого меня упорно отсылали в шоу лилипутов.
Позорными компромиссами я называю то, что мне пришлось по-быстрому освоить: распиливание парчовой красавицы на три равных куска, добывание живого голубя из кастрюли с кипятком, ловлю трассирующих пуль и, наконец, ложную левитацию над прозрачным столом из органического стекла.
В своё оправдание могу только сказать, что истинную левитацию я тоже сумел освоить – правда, частично. То есть мне удавалось повиснуть в воздухе где-то секунд на двадцать, но это обычно прерывалось очень болезненным падением на пол или на стол.
Незадолго до своего рискованного эксперимента в «Олимпийском» я познакомился с журналистом-англичанином. Его звали Малкольм, он был корреспондентом газеты Saturday Revue. Мы два раза одновременно обедали в тихом, пустом ресторане гостиницы «Дружба» на проспекте Вернадского, а в третий раз как-то легко разговорились и продолжили знакомство прогулкой по весенней Москве. Его русский был немного лучше, чем мой школьный английский. Малкольм признался, что страдает из-за двух вещей: нехватки новостей, достойных репортажа, и слежки – не то вымышленной, не то реальной – со стороны КГБ. Он всё переспрашивал, не боюсь ли я общаться с иностранцем и того, что за нами, возможно, следят. Я боялся, но не очень. Просто мне было не до этого.
Чтобы утолить журналистский голод Малкольма, я предложил сделать репортаж о вхождении верблюда в игольное ушко, но Малкольм хмыкал и вежливо кивал, будто я звал его слетать на созвездие Пса.
По удачному совпадению как раз накануне, после долгих согласований мне разрешили выступить в «Олимпийском» на так называемом разогреве у одной певицы, которая с одинаковым успехом выкрикивала в микрофон комсомольские лозунги и любовные признанья. Организаторов концерта, думаю, прельстило то, что я отказался от гонорара – от них требовалось только обеспечить реквизит: побольше одноразовых тарелочек и двенадцать штук объёмных картонных коробок. Пять хлебов (белые батоны) и две рыбы (скумбрию холодного копчения) я купил сам.
Когда я вышел на арену с полной продуктовой сумкой, несколько тысяч зрителей зааплодировали с простодушной готовностью, как дети при виде долгожданного клоуна. Ведущий предварил моё выступление каким-то шутовским конферансом: дескать, угощайтесь, дорогие гости!.. Дальше я не запомнил, поскольку старался всеми силами сосредоточиться на шестнадцати пунктах, продиктованных вечным жидом; особенно меня волновали восьмой и девятый, на которых нужно было забыть вообще обо всём. Вот я и забылся – до такой степени, что сам пришёл в ужас от невообразимого, буквально промышленного количества копчёной рыбы и белых батонов, от панической беготни взад-вперёд охранников и рабочих сцены, которые не успевали складывать в коробки всю эту съедобную прорву и относить к трибунам, где уже начинались давка и ажиотаж.
В конце концов я оттуда сбежал, не дожидаясь последствий, и на выходе из Дворца спорта меня догнал Малкольм, который наблюдал устроенную мной продуктовую вакханалию с первого ряда, а теперь не находил слов, чтобы выразить свой восторг. Он только восклицал: «Это потрясающе! Не могу поверить».
Я чуть не терял сознание от усталости, как будто разгрузил вагон кирпичей, к тому же меня тошнило. Малкольм отвёз меня на мою съёмную квартирку, где я беспробудно проспал почти сутки, а потом проснулся от телефонного звонка.
Это снова был Малкольм: теперь у него имелся тройной план. Во-первых, он натравит на меня телевизионщиков из Би-би-си. Во-вторых, сведёт с влиятельными деятелями The Magic Circle[7] – они знают толк в подобных вещах. И, в-третьих, сам с удовольствием сделает репортаж с участием верблюда.
Задним числом скажу, что затея с Би-би-си сорвалась, но не по вине телевизионщиков, а по моей собственной: роль экранной знаменитости меня интересовала меньше всего.
Чтобы заснять на кинокамеру процесс вхождения верблюда куда надо, мы с Малкольмом нарушили три с половиной статьи советского Уголовного кодекса и пополнили английский язык словом «vzyatka». Поэтому я лучше не буду вдаваться в подробности нашей преступной подготовки. Скажу только, что для большей наглядности я усовершенствовал метод, привязав к верблюжьему хвосту ещё один кусок нитки; и при замедленном просмотре хорошо видно, как в начале процедуры в игольное ухо входит шейная часть нитки, а в конце из иглы выходит задняя, хвостовая часть. Эта запись (съёмка в «Олимпийском» Малкольму почему-то не удалась) и статья в Saturday Revue станут решающими аргументами для исполнительного секретаря «Магического круга», который немного позже направит запрос в Министерство внутренних дел, благодаря чему после тягучих ведомственных проволочек я получу так называемое служебное приглашение и буду выпущен в Великобританию. Заботливый московский подполковник несколько раз переспросит, как называется моя специальность, и я, мысленно корчась от недовольства собой, отвечу:
– Артист лёгкого жанра. Фокусник, циркач.
До этого отъезда случится ещё несколько вещей, крайне важных для моей жизни. Летом, вернувшись ненадолго в родной город, я уже не застану там вечного жида. Полина, которая навещала его дома и в больнице, передала мне короткую записку, похожую на шифровку с того света: старик и оттуда мною руководил.
Вот что он накарябал на половинке тетрадного листа. Синий тупой карандаш, наклон влево, три короткие строки:
196, rue Allah Ben Abdellah, Casablanca
14°20′ с. ш. → только с моря.
Не бойся! До встречи.
Полина осторожно спрашивала о моих намерениях. Я признавался, что у меня нет планов, отдельных от неё. На самом-то деле спрашивать должен был я, но мне пока не хватало духу. Не так уж это легко и радостно – выведывать у любимой женщины: хочет ли она до сих пор сбежать куда-нибудь в другие страны и другие времена? Или сама идея побега давно заброшена в туманной области девочковых грёз? Нет, оказалось, не заброшена. Всё остаётся в силе.
Хорошо, сказал я, договорились. Сначала разберёмся с географией, потом – с историей. И снова был поцелован в уголок рта.
Мне тогда ещё в голову не могло прийти, что очень скоро Малкольм станет участником нашей авантюры, Полина выйдет за него замуж и уедет в Лондон раньше меня. А сейчас я подозреваю, что это было практически предрешено – его мгновенная безоговорочная влюблённость (мы вдвоём встречали поезд на Казанском вокзале в её первый московский приезд) и наша с Полиной обоюдная неловкость: не слишком ли цинично мы используем «третьего лишнего» в своих запредельных планах?
Она так и выразилась, когда во время ужина в кафе Малкольм на пару минут ушёл в туалет, оставив нас вдвоём: «Не слишком ли?»
Я сказал: «Так давай у него спросим. Он сам-то понимает, что мы его используем, что женитьба фиктивная? Во всяком случае, спросить будет честней».
Но Малкольм, уже успевший на днях предложить Полине руку и сердце, отлично всё понимал. Ну, если не всё, то гораздо больше, чем нам казалось. Он посмотрел на неё сияющими глазами и ответил: «Я не возражаю». Потом с улыбкой добавил, повернувшись ко мне: «Заодно и выясним, что надёжнее – чудо или здравый смысл».
Если кто-нибудь спросит, не слишком ли скоропостижно трезвый, здравомыслящий Малкольм потерял голову от любви, это будет означать, что спрашивающий просто не видел нашу Снежную королеву. Странно было бы наоборот – если бы не потерял.
В первые недели я бродил по английской столице так же одиноко и бесцельно, как по российской. На улицах цвели вишнёвые деревья, а в моём родном городе ещё лежал снег. Я чувствовал себя счастливым изгоем.
Заботами «Магического круга» я мог довольно скоро получить вид на жительство и разрешение на работу, но в целом мои отношения с магами-общественниками ни в какую сторону не двигались и вообще вряд ли имели смысл. Один раз по их просьбе я выступил перед закрытой аудиторией, дважды участвовал в светских чаепитиях.
Когда мои скромные подкожные запасы почти иссякли и стало нечем платить за комнату в Тоттенхэме, я переехал к Питеру, с которым мы познакомились у вокзала Кингс-Кросс: в том районе он покупал марихуану или ещё какую-то дурь. Питер жил в собственном трейлере в Докленде и, кажется, ничем, кроме дури, не увлекался. Стареющий рокер, гостеприимный пофигист, он очень выручил меня на первых порах, пока я улучшал свой английский, беспорядочно читал книжки и оглядывался по сторонам.
Идею заработка мне подсказал «Оксфам», один из самых дешёвых, благотворительных магазинов. Там одеваются студенты, бедняки и просто желающие сэкономить. Я зашёл в магазин просто так, полюбовался разнообразием одежды, буквально копеечной, но вполне пристойной по виду, вышел на воздух, добрёл до ближайшего парка и сел на скамью. Рядом валялся кем-то оставленный глянцевый журнал о кинозвёздах и роскошной жизни. Я листал его без особого интереса, пока не наткнулся на старую чёрно-белую фотографию актрисы Одри Хепбёрн. Это был кадр из фильма «Завтрак у Тиффани». Но дело даже не в фильме, а в наряде – очень похожее платье, почти не отличишь, я только что видел в магазине «Оксфам» по совсем ничтожной, бросовой цене. Я прихватил с собой журнал, вернулся в магазин и купил то платье, хотя даже не представлял – зачем оно мне? При ближайшем рассмотрении стало ясно: здесь хватит минимальной портновской доделки, чтобы платье стало точной копией киношной легенды.
Швейную машинку «Подольск» я найти не смог, зато на Портобелло у продавца железной рухляди отыскалось вполне исправное антикварное устройство марки «Зингер».
Деньги на «Зингер» мне дал взаймы Малкольм; вскоре я их вернул, и это был единственный случай в моей жизни, когда я брал в долг. Малкольм приехал вдвоём с Полиной к станции метро «Ковент-Гарден», и, когда я сказал, на что мне нужны деньги, Полина улыбнулась так печально, что я чуть не сдох от обиды.
Платье я доделал за вечер, не оставив ни намёка на марку, а назавтра отвёз на ту же Портобелло-роуд и сдал в магазин винтажной одежды, назначив абстрактную цену 100 фунтов. Я попросил у торговца булавку, чтобы приколоть к платью фото актрисы, которое специально вырезал из журнала. Продавец усмехнулся и сказал: «Okay».
Спустя неделю платье никто не купил.
Хозяин магазина развёл руками: «No takers I'm afraid»[8] и предложил снизить цену. Не знаю, какая муха меня укусила, но я свирепо ответил, что за неделю цена подскочила, поэтому давайте исправим на 700.
Через два дня платье купили за 700 фунтов, причём вместе с фотографией.
Теперь я был вынужден внимательней присматриваться к ассортименту секонд-хендов и выброшенным глянцевым журналам. За следующие полтора месяца мною были перешиты и проданы в двух магазинах восемь платьев без лейблов, зато со снимками: Греты Гарбо, Авы Гарднер, Жаклин Кеннеди и Мэрилин Монро. Что характерно, Жаклин Кеннеди пришлось переодевать четырежды, а Мэрилин Монро – дважды.
Я отблагодарил Питера как мог и ушёл из трейлера на съёмную квартиру.
Теперь можно было подумать о вылазке в Касабланку.
На подготовку я дал себе три с половиной месяца. За это время предстояло накопить денег, получить вид на жительство и попытаться мысленно освоить все неприятные вещи, которых я мог ждать от этой поездки. В том числе, например, своё физическое уничтожение или попадание в марокканскую тюрьму. Даже не знаю, что хуже.
Попутно я сочинил специальный психологический способ, который казался мне правильным: если чего-нибудь сильно боишься, надо прокрутить в голове наихудшие варианты, вплоть до мелких леденящих подробностей, и тогда это, скорей всего, не случится. А если и случится, то по-другому – не так, как воображал.
Страховочная мера, выдуманная прямо накануне поездки, выглядела по-своему логично. Кроме такси с англоязычным гидом-переводчиком, которое должно было встретить меня в аэропорту Касабланки, я заказал ещё одно, дополнительное. Причём исходным пунктом назвал дом 198 по улице Allah Ben Abdellah, то есть к адресу из прощальной записки вечного жида прибавил два условных дома. Расчёт был простой: если мне придётся спасаться бегством, то пусть запасное такси ждёт неподалёку. Заказывать гостиницу я не стал.
Вопреки моим мрачным детальным фантазиям (а может, и благодаря им) всё прошло замечательно, даже весело. Сначала, при выходе из самолёта, мне понравился североафриканский воздух – горячий, сухой и сладковатый. Потом понравилось дребезжащее такси, потрёпанное так, будто весь свой долгий век оно только и делало, что уходило от погонь.
Таксист-араб, он же гид и переводчик, молча курил, не навязывал достопримечательностей, а ждал моих указаний. Я назвал адрес, и мы тронулись. До города ехали минут сорок, обгоняя повозки, запряжённые ослами, мимо глинобитных домиков, мусорных околиц и чьей-то неторопливой бедной жизни. Сонная от жары Касабланка была заставлена грязновато-белыми невысокими постройками, кое-где торчали отели повыше, на улицах трескучие мопеды лавировали между пыльными авто, как бы изображая спешку. На самом деле этот восточный город давал понять, что спешить, в общем, некуда.
Дом 196 на улице Allah Ben Abdellah был заурядной двухэтажкой, такой же белёсой, как и большинство зданий вокруг. На первом этаже, судя по вывеске, находилось кафе, на втором – по-видимому, жилые комнаты. Я предупредил гида, что, когда мы войдём, от него потребуется ничему не удивляться и как можно точнее переводить разговор.
Изнутри кафе напоминало убогую столовку; в такую же меня когда-то водил отец. Посетителей не было совсем. Возле стойки мальчик-официант в длинном переднике протирал пепельницы подолом. Мы спросили, где хозяин, и услышали, что хозяин спит. Я сказал, что дело срочное – придётся разбудить и позвать. Мальчик нехотя потащился вверх по лестнице. Минут через десять к нам сошёл заспанный чернокожий человек таких устрашающих размеров, что я впервые почувствовал себя достойным кандидатом для шоу лилипутов.
Он поздоровался, оглядел с отвращением своё кафе и позвал нас наверх, в комнату, где только что спал. Стены там были обклеены какими-то слащавыми афишами. Подстилку тухлого мясного цвета, лежавшую на полу, хозяин скомкал и запнул под столик. Нам были предложены кожаные пуфы и чай. Я не стал дожидаться, когда подмороженный мальчик принесёт стаканы, вытертые подолом, и приступил к делу.
Переводчик исправно выполнял свои функции (до тех пор, пока в самый неподходящий момент не упал в обморок).
Для начала я передал большой привет от Бледного Лиса.
Бледный Лис страшно недоволен. Хуже того, он в бешенстве. Поэтому и прислал меня.
Толстяк слушал и кивал с таким видом, будто речь шла о проблемах общественного питания. На всякий случай я решил ему напомнить: Бледный Лис бывает страшен в гневе, он может наслать хаос, тьму, разорение, полицию и распугать всех клиентов.
Хозяин всё так же благодушно кивал. Официант принёс чай с мятой. Я начинал чувствовать себя гнусным шантажистом, но стоял на своём.
Есть только один, последний способ успокоить и задобрить Бледного Лиса – вернуть его подарок. Это можно сделать через меня.
При слове «подарок» толстяк оживился и сообщил, блеснув глазами, что у него имеются два таких подарка. Он как будто хвастался редким товаром. Тут же из подсобки были доставлены два свёртка, туго стянутые тесьмой полотняные мешочки: один прямоугольный и плоский, другой – поменьше, полукруглый, размером с неглубокую миску.
Я без колебаний указал на первый, и хозяин извлёк из мешка чёрный, невероятно грязный ящик – вроде ящичка из письменного стола, только закрытый, как бы запаянный. Его можно было принять за деревянный, если бы не оплавленные углы и края. Не обгорелые, а именно оплавленные, словно облизнутые.
Хозяин смахнул с ящика пылинку и сказал с большой важностью: «Пять миллионов дирхамов».
Я терпеливо пояснил, что Бледный Лис не нуждается в деньгах и разрешает ему не платить. Мне терпеливо пояснили, что, если я вдруг неправильно понял цену, то самая правильная цена будет пятьсот тысяч, не меньше. Я терпеливо выложил на стол тысячу английских фунтов и сказал, что это единственное, чем бог Йуругу согласен помочь своему бедному сыну. Бедный толстый сын нагло проигнорировал мои деньги и стал укладывать стыренный отцовский подарок назад в мешок.
В эту минуту у Бледного Лиса лопнуло терпение, и он так остервенел, что я вынужден был применить истинную горизонтальную левитацию в положении лицом вниз.
Первым на пол рухнул потрясённый переводчик. Потом хозяин сполз на колени и уткнулся головой в пол, как для мусульманской молитвы, норовя при этом завалиться набок. Не хватало ещё и мне грохнуться третьим прямо на них, но я всё-таки удержался на весу и сумел более-менее плавно встать на ноги. Чтобы растолкать гида, пришлось брызгать ему на лицо остывший чай. Толстяк, казалось, не собирался вставать.
Когда мы вышли на жаркую улицу и сели в наш драндулет, из кафе как ошпаренный выскочил хозяин, подбежал, теряя шлёпанцы, к машине и сунул мне в приоткрытую дверцу второй мешок. При этом он слабым голосом повторял слово «шукран»[9].
О запасном такси я даже не вспомнил.
По дороге в аэропорт мне захотелось разглядеть содержимое второго мешка, и я наткнулся там на странный предмет. Это был кусок черепа, точнее, нижняя челюсть – возможно, человеческая. Говорю «возможно», потому что она была человеческой только по форме, но в то же время заметно крупнее, чем у любого нормального взрослого человека.
Позже я показывал эту вещь некоторым знатокам, пытаясь выяснить происхождение, но ничего внятного так и не узнал. Раза два или три мне предлагали продать её за приличные деньги. А полгода назад я подарил её писателю И.С., с которым познакомился в аэропорту Шереметьево, где мы целую ночь пережидали нелётную погоду [10].
Впечатлительный таксист тряс мне на прощанье руку и просил передать Бледному Лису огромный привет. Я заплатил парню и пожелал удачи на дорогах.
Меня беспокоил таможенный досмотр, однако на мои трофеи даже не обратили внимания.
По возвращении из Касабланки я попытался отмыть чёрный ящик от грязи, мне это частично удалось, но я заметил, что даже под прохладной струёй ящик ощутимо нагревался, то есть делался горячее воды, и, казалось, слегка вибрировал. Если приглядеться, на одной из его узких боковых граней можно было увидеть две равноудаленные вертикальные царапины – они как бы делили ящик на три условных отсека, при этом он всё же выглядел монолитным, цельным куском дерева с оплавленными углами и рёбрами. Сильнее других был повреждён один угол, как если бы крайний из трёх отсеков что-то прожгло изнутри, а два других остались нетронуты.
Я не знал, как пользоваться этой вещью, она пугала меня своим присутствием, не давала спокойно спать. Никаких инструкций и подсказок, помимо записки вечного жида, я не имел. Давно зная наизусть, я каждый день вынимал и перечитывал её.
Мне оставалось допустить, что первая и вторая строчки в записке прямо или косвенно связаны между собой: адрес плюс адрес, два географических пункта. Я купил большую, подробную карту мира, расстелил на полу и с помощью линейки отсчитал между параллелями 14 градусов и 20 минут северной широты. По этой длинной горизонтальной линии, выделенной карандашом, я полз то по-пластунски, то на четвереньках, вчитываясь во все названия, пока не уткнулся в грузный оттопыренный выступ Западной Африки. Там, на розовом лоскуте, помеченном именем Mali, меня и поджидало слово Bandiagara[11], слышанное единожды – но точно слышанное! – в бараке у старика.
Уже, наверно, в сотый раз я вынул и развернул записку:
14°20′ с. ш. → только с моря.
Теперь в этой строчке просвечивал хоть какой-то смысл. Взяв Бандиагару за точку отсчёта, я пополз вправо по стрелке, в сторону моря. Ближайшим морем в восточном направлении было Красное. Зажатое между Африкой и корявым, тяжеловесным валенком Саудовского полуострова, оно кое-как исподнизу просачивалось через Баб-эль-Мандеб в Аденский залив – а там уже открывался просторный выход в Аравийское море, разлитое до самой Индии и Цейлона. Я горячо надеялся, что не ошибся при выборе исходной точки, и готов был кричать от восторга, как будто стал первооткрывателем этих мест.
О том, что случилось впоследствии, я предпочёл бы молчать до конца своей жизни. Но, к сожалению, происшествие на пассажирском судне «Саманта» стало темой судебных разбирательств и разнеслось по английской прессе – от самых респектабельных газет до бульварных листков.
Чтобы не приводить длинные цитаты, перескажу вкратце версию, попавшую в печать.
«Саманта», небольшое круизное судно, вышедшее из Дувра, благополучно и вовремя достигло пункта назначения – порта Коломбо на острове Цейлон. Экипаж возглавлял Томас Такер, капитан с двадцатилетним стажем, собравший за восемь лет руководства «Самантой» крепкую судовую команду. Там уже давно не было новичков, не считая двух артистов, мужа и жены, русских по происхождению, нанятых перед этим рейсом для развлечения публики.
На обратном пути судно взяло курс на Бомбей. Затем предстояли заходы в Карачи, Аден, далее – Красное море, Суэцкий канал, Средиземноморье, Атлантика и возвращение в Дувр.
Однако в назначенное время «Саманта» в Бомбей не пришла.
Первые часы после отплытия из Коломбо она в штатном порядке выходила на связь, а потом вдруг исчезла из эфира. Последний сигнал (вполне спокойный) был зафиксирован 17 июля, когда судно находилось ориентировочно на 14-м градусе северной широты.
«Саманта» не объявилась ни через неделю, ни через месяц. Поиск с участием авиации и кораблей береговой охраны результатов не дал. В конце концов решили, что судно затонуло. А спустя три с половиной месяца «Саманта» пришла в Бомбей.
Незадолго до этого она успела выйти на связь, и на изумлённые возгласы портовых радистов: «Где вы были?! Мы успели вас похоронить!» – радист судна ответил: «У нас всё в порядке. Следуем своим курсом без задержек». Когда капитан и команда сошли на берег, самым большим потрясением для них стала дата, которую они увидели на календарях: 31 октября. Получалось, что «пропущенные» месяцы эти люди провели нигде.
Между тем бортовые приборы показывали, что судно держалось курса, не дрейфовало и не накручивало лишних миль. Несмотря на это, по возвращении «Саманты» в порт приписки Том Такер был обвинён руководством судоходной компании в нарушении служебного долга и сознательном изменении маршрута. Позже в судебных слушаниях даже звучала такая версия, будто крепко спаянная команда вступила в групповой сговор, спрятала судно в тихой бухте и провела почти три месяца в разгулах и кутеже. Один журналист, комментируя этот бред, попутно задавался вопросом: а куда же заговорщики на время загула девали пассажиров? Не иначе как взяли в заложники и насильно вливали им в глотки алкоголь… Кстати, свидетельства пассажиров не противоречили показаниям моряков.
Можно было надеяться, что судебный процесс, который затеял уволенный Томас Такер, внесёт хоть какую-то ясность. Но в ходе слушаний вскрылись настолько невероятные обстоятельства, что дело о «Саманте» ещё больше стало походить на зловещий абсурд.
Выяснилось, что после исчезновения из радиоэфира судно пережило две короткие, но чрезвычайно сильные бури с грозой и шквалистым ветром, похожие на смерчи, которые налетели ненормально быстро и так же быстро стихли (по словам моряков, ничего похожего они не видели за всю жизнь). А самое поразительное случилось в промежутке между этими бурями. «Что же?» – спросил судья. «На нас напали», – ответил Том Такер.
Слова капитана подтверждала запись в бортовом журнале:
«17 июля в 19 часов 11 минут после выхода из бури были встречены и атакованы двухмачтовым парусным судном неизвестной государственной принадлежности. Атаку отбили подручными средствами, включая багры, брандспойты, огнетушители и старый автомат системы „Томпсон“. Один из нападавших был серьёзно ранен».
Вот в этом месте разбирательства Томас Такер сильно смутился и довольно долго молчал, видимо, решая, стоит ли рассказывать всё до конца, или он рискует совсем превратиться в посмешище? Наконец решился: «Дело в том, что это был парусник очень древней конструкции… Мы оглянуться не успели, как они зацепились крючьями за наш борт и пошли на абордаж».
По словам Такера, нападавшие были в одеждах старинного покроя и выкрикивали что-то непонятное. «Мне даже показалось в первую минуту, что это какие-то киносъёмки». Экипаж судна повёл себя очень решительно. Мощные брандспойты и автоматные очереди вызвали панику среди нападавших, они покинули «Саманту» с той же стремительностью, что и появились на ней. Странный парусник ушёл куда-то на левый траверз, а вскоре началась вторая буря, ещё страшнее первой.
«Почему же вы не сообщили о нападении по радиосвязи?» – спросил судья. «Мы-то как раз сообщили, но я не уверен, что это кто-нибудь услышал». И в самом деле, ни Бомбей, ни Коломбо, ни различные корабли, находившиеся тогда же в Аравийском море, – никто сигнал «Саманты» не получал. Хотя бортовая магнитофонная запись радиопереговоров зафиксировала слова: «На нас напало неизвестное судно!» И чуть позже: «Помощь не нужна. Сумели отбиться своими силами».
После событий 17 июля (если не в тот же день) с борта «Саманты» исчезла молодая женщина, певица, одна из двух артистов, нанятых на судно перед самым рейсом. Её муж заявления о розыске не подавал, поскольку, по его словам, это был добровольный уход, о котором он знал. По данному эпизоду проводится дополнительное расследование.
Согласно решению суда, Томас Такер был восстановлен в должности, но вскоре предпочёл уйти на пенсию.
Я чувствую вину перед капитаном Такером, который взял нас с Полиной в плаванье, не зная, какую «бомбу» он берёт вместе с нами на борт. Но я и сам очень смутно это представлял.
До того как мы вышли в море, Полина переспрашивала несколько раз: «Ты уверен, что у тебя получится?» – и я отвечал: «Должно. Обязательно».
Мне было известно, что она сказала Малкольму «прощай», несмотря на его резонные уговоры, и после долгих, очень болезненных размышлений решила не прощаться с мачехой и отцом. Только позвонила и сказала, что у неё всё хорошо.
Мы назвали себя семейной парой, поэтому нам дали одну каюту на двоих. Она была маленькой, тесной, и благодаря тесноте, отнимавшей всякую дистанцию, позволявшей соприкасаться нечаянно сто раз на дню, мы претерпевали острейшее, почти предсмертное состояние счастья, в котором можно было дышать не только ртом в рот, но и кожей в кожу, можно было в темноте говорить оглушительным шёпотом, находясь друг в друге, и можно было, не рискуя ошибиться, вообще не различать – где я, а где она.
Днём пассажиры «Саманты» выходили на палубу в чём попало: в майках, шортах, панамках. Но к вечеру, перед нашим концертом, наряжались в костюмы и вечерние платья, как на торжественное мероприятие. Я показывал самые простецкие фокусы, а Полина пела, что ей хотелось, по настроению. Наибольший успех у зрителей имели чтение сожжённых записок, присланных из зала, и добывание голубя из крутого кипятка. Полину заставляли петь на бис русские романсы, «Вернись в Сорренто» и «Санта-Лючию».
Голубь, добываемый из кипятка, днём обычно дремал в клетке, накрытой платком. Но как-то раз я вернулся в каюту (Полину задержала на палубе говорливая меломанка) и обнаружил, что птица всхрипывает и бьётся о прутья, как будто в истерике. Ничего пугающего или подозрительного я не нашёл, но догадался проверить баул с концертным реквизитом, где лежал мой чёрный касабланский трофей. Ящик снова был раскалён, заметно подрагивал, а линии на боковой грани, до сих пор казавшиеся царапинами, теперь превратились в узкие щели между отсеками, угрожающими раскрыться куда-то внутрь, стоило лишь посильнее надавить пальцами на горячую заслонку. Я спрятал ящик назад в баул и вышел из каюты.
Снаружи палило нещадно. Море смотрело со всех сторон огромным просоленным глазом. Мне нужно было выяснить точное местоположение корабля. В носовой рубке я встретил помощника капитана и услышал от него, что это самый юг Красного моря, скоро войдём в Баб-эль-Мандебский пролив. Сейчас я мог бы и не заглядывать в карту: мы находились чуть выше 14-го градуса северной широты. Чёртов ящик безошибочно «чувствовал», куда его занесло. У меня пока оставалось время для манёвра – в следующий раз мы дойдём до этой же параллели на обратном пути из Коломбо.
Но я всё ещё пытался Полину отговорить.
Она спросила: «А ты боишься смерти?» Я сказал: «Пока нет. Даже интересно, что там будет после неё».
Ночью она призналась, что задала этот же вопрос вечному жиду, когда ему оставалось жить меньше недели, и не очень поняла ответ. Он сказал: «Для мужчины бояться умереть – это неправильно. Потому что ему надо понять и полюбить целое, в котором смерти и жизни поровну. Если мужчина думает только о жизни, цепляется за неё, а смерти боится, то он, скорей всего, не поймёт ни ту, ни эту. И смерти не избежит, и жизнь будет отравлена мыслями о том, что всё равно умрёшь». Полина хотела ещё спросить о женщинах, но тут в палату к старику пришла сердитая санитарка и, размахивая уткой, заставила Полину уйти.
Она улыбалась в темноте.
– Так я и не спросила его про женщин. А ты что думаешь?
– Я думаю, женщина – такое прекрасное существо, что с ней в жизни могут случиться только две вещи: любовь или нелюбовь, одно из двух.
Потом я сказал:
– Напиши мне оттуда хотя бы два слова! Или пришли какой-нибудь знак. Например, голубиной почтой.
– Постараюсь прислать.
Когда «Саманта», выйдя из Коломбо, взяла курс на Бомбей, меня одолевало отчаянье, неотличимое от последней решимости. Так бывает: бесповоротные шаги ещё не сделаны, а эхо от них уже звучит.
После моих уговоров Полина, кажется, засомневалась: не передумаю ли я сам? Она почти угадала. С приближением к намеченной широте меня догоняла малодушная и спасительная мысль о том, что самый простой выход – бросить подарочек Лиса в море и с лёгким сердцем забыть о нём. Один раз я застал Полину возле баула с реквизитом: она разглядывала ящик, словно прибор, который надо как-то включить.
Но ближе к вечеру 17 июля он ожил сам.
Всё происходило быстрей и страшнее, чем я мог ожидать. Время истекало, а я не находил в себе достаточно безумия, чтобы сделать выбор между «никогда» и «никогда». Мой шанс не потерять её физически выглядел так: остаться на всю жизнь презираемым трусом, не прощённым за обман.
Мне нужно было хоть несколько минут побыть одному.
Я сказал: «Не балуйся тут, ничего не трогай! Сейчас вернусь». Вышел и запер каюту снаружи. Не успел я подняться на палубу, как случился настоящий потоп. Небо треснуло пополам, и море как будто перевернулось: тонны воды со страшным грохотом падали из мутно-синей темноты. Меня швырнуло в сторону, сшибло с ног, и если б я не вцепился обеими руками в металлическую стойку леера, то был бы просто смыт за борт. Я вжимался грудью в настил палубы, которая взлетала наклонной стенкой, а бешеное море прыгало на меня с высоты.
Как только шторм немного ослаб, я рванул назад в каюту, еле держась на ногах и выкашливая солёную воду. Господи, думал я, разреши мне только обнять её и сказать, что мы спасены! Но, уже открывая каюту, понимал, что там никого нет.
Рядом с оплавленным зияющим ящиком стояла голубиная клетка. Она была запертой, но пустой.