Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж — страница 16 из 143

[18]. Возят конфеты, цветы, ноты.— Тетушка грустно задумалась.— Там, впереди, что еще будет? Один миг, je suis heureuse aujourd'hui[19]. Скорей дожить до блаженного венца! И кажется, что отказать не-во-зможно, и предложение — большая честь. Ни в чьих глазах никогда не прочтешь того, что в этих. А потом... потом замужняя женщина вдруг! когда-то! в первый раз чувствует огонь поцелуя.


Лучшие дачи стояли на Высоком берегу, недалеко от старинного кладбища. Край стола — назвали Анапу греки ли, турки. Никому из дачников и в ум не сверкнет, что ходят они по костям. Вдали, книзу, за греческими харчевнями и магазинами, застревала в болотистых озерках речка Анапка; мимо дюн Бимлюка протопталась дорога на Витязево (греческая Анатолия), Джигинку, Старо-Титаровскую, разбегаясь потом к Темрюку и Тамани. Где-то у Витязева или поближе, возле бывшего азиатского рынка невольниц, отец нынешнего наказного атамана, по прозвищу Бабука, защищал от горцев пикеты. Во времена атаманства Бурсака, далекого предка Демы, Анапу отбили у турок на пять лет. А теперь Дема гуляет с мадам В. и говорит о графине Тарновской. С варшавянкой он со смирением читал на мраморных памятниках надписи, но все поглядывал на ее глазки, искал хоть какой-нибудь намек на интимный вечерок. Сочувствие чужому праху не отнимало жизни, в которой торопились успеть все.


— А вот...— подзывала мадам В. Дему к плите.




Чем ниже, мелочней, ничтожней всё земное,

Тем выше ты в глазах моих...

(Гр. Растопчина)




— Мужу от жены. И кажется: такая нежная любовь была у них. М-м.


— Неизвестно...— ответил Бурсак, нисколько не думая о словах мадам В. Она, верно, тоже не слушала его, она чувствовала лишь, как рука обняла ее плечо и не ради утешения, вздоха о скоротечности жизни, а со значением, с намеком, что он желает сближения. Сквозь какой-то туман Бурсак видел кресты и от нежности не мог взглянуть на мадам В. У нее чуть вздрогнули ноги.


— А вон еще...— тихо отнимаясь от его руки, сказала она и прошла вперед. И этот неохотный шаг вперед и походка ее были согласием, позволением идти за ней и класть руку на плечо еще и еще. Но Дема боялся вспугнуть ее назойливой откровенностью.




Зачем же гибнет все, что мило,

 А что жалеет, то живет...

 (Лермонтовъ)




— Вы любите Лермонтова?


— Да,— сказал Бурсак.— Он написал о нашей Тамани.— Он давно не брал в руки Лермонтова, но зачем было принижать себя?


Перед закатом он неожиданно заснул. Сон спутался какой-то горький, и проснулся Дема сам не свой. Бывает так: откроешь глаза, а в окне последняя алая полоса, и вдруг станет горько, вернутся унылые мысли, с которыми ты прилег на минутку. И чего-то жалко, как будто проспал свой божественный миг! Не украли за этот миг за окном твое счастье, не пролетела ли высоко твоя жар-птица?


«Я в нее влюблен? — подумал Бурсак,— Что ж она не рядом?»


В гостиной разговаривали о Тарновской.


— Когда мы холодны к мужу...— говорила тетушка,— легко дать обещание в Берлине или в Париже какому-нибудь Прилукову...


— Но зачем заставлять его страховать свою жизнь на пятьсот тысяч?


— Мужчины должны выносить любое страдание, причиняемое любимой женщиной.


Мадам В. положила ему на веранде записку. С запиской в руках он и уснул.


«Madame V. espere que M. Boursak n'a pas oublie sa promesse de prendre part a la partie de plaisir d'aujourd'hui et ne se fera pas attendre»[20].


Слова светского обращения нужно было перевести дважды: с французского на русский и с русского на язык любви. Мадам В. благословляла его на нежные порывы.


Он уловил по ее лицу, когда вошел, что она ждала, волновалась. Что-то будет у них, но когда? Надо высидеть долгий вечер, развлекаться разговором, ужинать с вином, а после настанет минута растерянности и, если мадам В. сама не подаст знак, Дема простится и уйдет спать ни с чем.


Так и было. Три часа они ужинали с тетушкой, поднимали бокалы за анапское небо, «за воспоминания» и один раз, с шаловливого намека тетушки, «за блаженство любви».


— Правильно говорят: женщина всегда роман. Надо, чтобы каждую минуту жизни рождалось новое увлечение и ни одно не утрачивалось. Когда я была маленькой, мне подарили красивую вазу. И я ее разбила. Я плакала, а мама утешала: «Ничего, деточка, в жизни еще не раз что-то расколется».


— Я думаю,— сказал Бурсак,— с тех пор большего несчастья у вас не случалось? Тетя Лиза?


— Я прожила красиво.— Все грехи, казалось, таяли в озорной невинности тетушкиных глаз. Осуждать ее было бы так же напрасно, как ту цыганку, которая гадала у храма Толстопяту.— Мне еще рано носить чепец.


— Почему бы вам не выйти замуж? — спросила мадам В.


— В восемнадцатом веке за меня ответила одна маркиза: «Оттого не выхожу, что замужество вредно для здоровья. Брак на камне чистоты невозможен». Дети и без того забыли меня. Родная мать их ждет, а они из Ставрополя проехали мимо меня в Москву. Почему только в Ставрополе могу я быть приятной своим детям? Они меня стесняются? Их коробит? Чувств нет, только деловые отношения: мама, дай, мама, пришли.


— Призывайте в молитвах.


— Молиться, говоришь, Дема? Я была в Москве в храме Спасителя на двенадцати евангелиях. На выносе плащаницы стояла. Дед твой Петр молился, много помогло?


— Тетя Лиза, но вы сами...


— А кто мне запретит? Le meilleur de mon existence n'a pas passe[21]. Я же не солдатка времен императора Николая Павловича. У них должна быть жизнь, а мать занимайся табунами. «Как табун переведется,— пугают,— Бурсакова слава минется». Но я, слава богу, Гамбурцева. Я женщина. В эту зиму сколько лошадей погибло. За три версты на сто тридцать штук возили бочкою воду — много ее навозишь? Молиться, говоришь. Хорош мой племянничек? — вдруг переменила тон тетушка и косо заглянула в глаза мадам В.— Нос только горбинкой, но это и оригинально. Серые глаза. А пробор. Ты чересчур мажешь волосы.


Мадам В. поглядела на него с умыслом. Она словно должна была сказать тетушке, что месье Бурсак скоро будет у ее ног, но промолчала, конечно.


— Как хорошо теперь в Париже! В мае Париж был весь лиловый от цветов.


— Тё-отя Лиза...— укорил ее Дема.— Весной хорошо и у нас. Со всех заборов свисает сирень, дворы в сирени, площадь вокруг Александро-Невского собора усеяна ромашками. И такие же лавочники-персы кричат: «Восто-очный сладости!» Приезжайте,— сказал он мадам В.— Ну, конечно, в Екатеринодаре нашей тете некуда ходить в шелковом платье с вырезом «en coeur»[22]. И для кого медальон с черной жемчужиной, кольца и портбоннэр на руках?


— Через нашу Кубань и малый палку перекинет. Река рядом, а ее не чувствуешь. А Сена!


— И нету в Екатеринодаре портных.


— Мой племянник язвит. Не придет ли моя очередь? — Тетушка перевела взгляд с Бурсака на мадам В.— Я наворожу.


— А уж так хорошо тому жить, кому вы ворожите! — сказала мадам В., и Дема подумал, что у них есть от него вечерние тайны, впрочем, простые, наверное.


— Да. Если у кого-то хватит смелости вплести в косы дамы пучок васильков.— Тетушка засмеялась.— Или тому, кто похищает екатеринодарских барышень в черкесском стиле.


— Кто же это? — спросила мадам В.— Кто, кто?


— Наш беспокойный Толстопят. Не знаю, как он справится со своим горячим темпераментом в Петербурге. Если его туда заберут.


— Он в Царском Селе?


— Будет, будет,— сказал Бурсак.


— А почему вы не пошли по стопам родных?


— Он слишком нежен для военной службы. Ему по душе мирить людей. Советую вам записаться в поклонники его таланта. У нас недавно убили максималистов. Готовили покушение на Бабыча.


— Это еще вопрос,— поправил тетушку Бурсак.— Дело темное. Скорее всего провокация жандармского полковника. Так проще заслужить повышение в чине. Пред ясными очами начальства неплохо бы выдобриться, когда пресса рычит: казнить всех на месте, чтобы не было у виновных надежды на жизнь хотя бы на каторге. Творить из ничего и приписывать себе славу верности престолу. Впрочем, дело темное.


— Ах, идет куда-то Россия-матушка. Когда это на памятники царям вешали хомуты?! Такого бы-ыть не могло! Взобрались на памятник Екатерины Второй и повесили ей на шею хомут, представляете?


Бурсак слушал и не внимал гневу тетушки.


— В то время как супруга полицмейстера капризничает: «Что же мне на балу без серег быть, что ли?» — старый казак, Георгиевский кавалер, пишет жалобу в станичное правление,— ему крышу крыть нечем. Что же вы хотите? Мир гораздо шире и длиннее Анапского побережья.


Тетушка встала и вышла. Без нее они как-то оцепенели в молчании; они столько просидели ради этой минуты, и она вдруг стала тягостна. Дема мысленно звал тетушку назад. Мадам взглянула на него и тотчас опустила глаза. И так же, как на кладбище, когда она отняла плечо, Дема почувствовал ее согласие на то, что тетушка провозглашала в тостах. Ее худое личико пасмурно светилось и призывало к себе.


— Я замечаю,— начал Дема,— что vous avez le vin triste. Отчего вы грустны? Quel vin — tel amour[23], так?


— M-м? — не нашлась мадам В., но с волнением покачнулась на его голос.


— Нет, вы скажите,— вдруг расхрабрился Бурсак,— quel vin — tel amour, avez-vous l'amour triste?[24]


Она повертела пальцами бокал на столе.