Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж — страница 51 из 143

ла, помолчала и покорила. Нет, надо жить, хочу жить...» У Шкуропатских все были в сборе. И тут был свой мир, привычный и дорогой тем, кому он достался. И они затерялись на целое лето в уголку степи и вроде ничего не желали знать, кроме того, как меняется погода, растут огурцы и помидоры, поют и откладывают яйца птицы. Давно уехали из окрестностей российские косари, уже осень, последние кабаки стащены в кучу. Легкая зависть кольнула Бурсака. В чужой среде каждый ищет что-нибудь близкое. Еще ничего толком не знает, а уже сердце ему вещует: сюда ему можно пристать. Так же, как чувствовал он, что среди монахов, сколько бы ни клонил головы перед ними, он бы умер с тоски. Матушка Калерии была веселой и доброй. Ее богадельня славилась на всю округу. Хоть короткое время в году, да кто-нибудь кормился в их дворе: странствующий ли старик, богомолка, сиротка. А крикуха и дурная Катерина проживала, не сменяясь. Когда матушка возвращалась на лето из города, Катерина подбегала к ней с пылом, хватала ее руку и целовала с криком: «Мама! Мамонька! Матушка!» Ей запрещалось сидеть в Роговской у церкви и попрошайничать, и оттого она часто плакала: «Мамочка не пускает до божьего дому за кусочками». Иногда матушка смягчалась. Вековуха раз повалилась ей в ноги и припала целовать башмаки. Матушка растерялась, совала ей руку, но та причитала одно и то же: «Прости меня, господи! Прости меня, господи...» Нынче она низко-низко поклонилась Бурсаку издалека и отправилась стеречь гусей за старым садом. Наверное, и Бурсаку нашлось бы в Хуторке местечко, позови он на брак Калерию. Но куда же сейчас с его болезнью? А видимо, матушка печалилась все чаще об одном: скорей бы, пока не вышел срок, сочеталась ее доченька с благонравным и не бедным господином. Отец лишь напевал, подразнивая: «Боярыня прекрасная, пришла твоя пора...» Чей бы экипаж ни подъехал к двору, отец хитрым голосом звал Калерию: «Доченька, к тебе поклонник...» Вслед за дурной Катериной она с суеверием шла поглядеть, кто там. То старый священник станицы Роговской прибыл поиграть после  обеда на скрипке. «Оце такие девчата вырастают в наших бурьянах»,— в какой раз произносил отец, но Калерия уже обижалась.


Помнится, сидели они под дубами за столом с белой скатертью, ужинали до самой ночи. Где-то далеко выли волки. Помнится, вели разговоры о вечно земном, и Бурсак не раз вспоминал монашку с узким личиком: «Не подобают нам земные привязанности».


— И шо ж,— спросил отец Калерии,— правда они там веруют?


— Господа не обманешь,— ответила вместо Бурсака матушка.


— А друг друга можно. Ехал Александр Первый, на почтовой станции перепрягали лошадей. Царь пока что разговорился со смотрителем. На столе у того Евангелие. «Читаете?» — «Каждый день, ваше величество».— «А где остановились?» — «Апостола Матфея заканчиваю». Царь незаметно в то место засунул несколько ассигнаций. И уехал. Через какое-то время опять попал на ту станцию. «Ну как, все читаете Евангелие?» — «Каждый день, ваше величество».— «И докуда дошел?» — «Евангелиста Луку доканчиваю». Царь развернул Евангелие, ассигнации лежат как лежали — на Матфее.


Когда-то на Кубани рассказывали анекдоты об Александре I. Кто в это поверит потом? И в час полуночи, пока они сидели с Калерией за белой скатертью, перекликаясь смутным чувством нежности, всего в двадцати верстах дремали, молились, жили монашки. Через пятьдесят лет, когда он поедет степью от Ростова, к нему, точно из сна, вернется та далекая и уже сказочная ночь, и он даже припомнит, о чем горевал тогда. Он хотел жить, а думал о смерти. И знал бы он, сколько рассветов и ночей застанет еще и сколько стран, городов объездит! И на пороге станет перед ним женщина, только похожая на прежнюю, только похожая... Годы все превращают в сказку. И, как сказку, слушали они тогда о таманском звонаре («Уси будемо там...»), в дремучем 1861 году оглашавшем колокольным звоном приезд Александра II, о запорожских регалиях, речах Костогрыза и о разбойнике Браницком. Они попеременно говорили о чем придется, но по какому-то волшебству все было связано между собою, хоть связь эта и была в те минуты неуловимой. Может, вечерний колокольный гул в монастыре донес им весть о звонаре? Может, звонарь в вечной тьме думал сейчас о Калерии и разбитном Толстопяте, который спал где-то в Ливадии, но, казалось, сидел между ними? И не потому ли легла тень разбойника Браницкого, что в этот час исполнилось полгода кончины Анисьи, которую разбойник напугал как-то в молодости под Каневской? И скончалась бабка Анисья в том монастыре, где Бурсак только что был. Казалось потом Бурсаку, что ночью он уже знал о сиреневом конверте из Петербурга, ждавшем его в Екатеринодаре. И ночью же (когда-то ночью!) он знал все наперед: и судьбу свою с  Калерией, и последнее прощание с Таманью, и сожаление о ненаписанной истории своего рода.


В Екатеринодаре поздно вечером он пил с тетушкой чай, и тетушка, все тоскуя по своей Тамбовщине, зачитывала из барских воспоминаний странички о том, как когда-то с музыкой, с цыганами и дворней выезжали помещики на охоту. Дема сердился. Сколько бестолковой паразитической челяди содержалось у одного только господина! Когда работали, откуда эти несметные богатства на развлечения? — спрашивал он тетушку и не ждал ответа. Чего стоили одни выезды из поместья в Москву в гости! Это же надо было додуматься: везти с собой всяких карликов, арапов, слуг в камзолах, в гусарских мундирах и польских платьях; сколько карет с детьми и приставленными к ним мамками, поварами, с буфетчиками и камердинерами, егерями; сколько бричек, набитых бабами, девками, сколько телег с перинами и подушками, повозок с коваными сундуками да повозок, наваленных дураками и придурками, обязанными на остановках веселить господ. Да неужели это было? И племянник вдруг восстал против тетушки, когда она что-то хорошее сказала про нынешнего государя. (Они и за границей препирались из-за России.)


— У нас, тетя Лиза, государь до сих пор говорит не «я», а «мы», чего от него ждать?


— Почему-то считается, что быть недовольным правительством — это хорошо. Государь больше всех заинтересован в том, чтобы сохранить русское.


— Да? — Бурсак усмехнулся.— Оттого, что наш государь придерживается русских блюд и с первой по седьмую неделю поста не ест даже рыбы, не играет на вечеринках в карты, а только в домино или в бильярд, приходит в восторг от песен и плясок кубанских казаков, он не станет мне дороже. Войну проиграли, куда годится?


— Одну.


— Достаточно. У нас все заношено, все начато и недостроено. Мы очень отстали, и ясно, что отстанем и завтра. Нынче мы отстаем от Европы даже больше, чем в московскую эпоху. И после Петра Первого, как это ни странно, мы стали отставать все больше и больше.



— Много ты знаешь, однако.


— Я ничего не знаю такого, чего бы не знали все подданные, если они учились. Я только думаю по-другому.


— С тех пор как заболел?


— Чуток раньше.


— В России хуже, чем здесь, но я не думаю, что уж совсем плохо.


— О конечно. У нас на Кубани выпивают за год водки несколько сот тысяч ведер. У нас горничная потеряет в гостинице золотое кольцо и не заплачет. У нас в лотерею-аллегри можно выиграть серебряный самовар. У нас купец перед смертью  завещает по сто тысяч рублей на детский приют. В Монте-Карло господа проигрывают миллионы. Мы сказочно богаты, а до станицы Роговской зимой нельзя проехать.


— Казаки прекрасно живут.


— Поехали бы вы на свою родину в Тамбовщину. Или вы не помните? Или вы не глядели на косарей, нанимавшихся на Старом базаре? Орловцы, брянские, липецкие.


— Никогда не думала, что у меня во дворе живет бомбист,— сказала тетушка. Дема засмеялся.


— Вы чудесная, я вас люблю, знаете как, но где выплетаете? Что с вами будет, когда «мы» скажет не царь, а другие?


— Я готова отдать все табуны свои, лишь бы стояла Россия,— гордо сказала тетушка.— У нас на земле все есть.


— У нас за границу,— продолжал Бурсак,— выезжает в год около десяти миллионов, а возвращается девять миллионов пятьсот. Золота полно, а в вашей Тамбовской губернии крестьяне жуют просяные лепешки. Удивительная страна! Миллионные богатства, и между тем жизнь под девизом: с миру по нитке — голому рубаха. До бога высоко, до царя далеко. Средние слои — сукины дети. Все погубят и ни в чем не сознаются.


Они уже тысячу раз об этом говорили — и опять.


— Люди живут, и ни один нищий тебя не поймет.


— Он по-другому поступает. В Петропавловском соборе свечи ставят не на могилы Петра, Елизаветы или Александров, а на могилу Павла, убиенного. Почему? Помогает, если в жизни туго. У народа своя вера. Ищут отпущения боли. Кто как может.


— У меня, Дема, голова болит от твоих филиппик. Почитай лучше письмо от одной дамы...


«Помните,— писала мадам В.— на южном анапском берегу вы меня спрашивали: «Quel vin — quel amour»?!» Жизнь длинна, и всего не угадаешь. А вдруг мы увидимся еще раз?»


Бурсак порвал письмо на клочки и сказал тетушке:


— Не передавайте ей ничего обо мне. Мало ли что с нами бывает на берегу моря?..


И злые неблагодарные слова его были не от какой-то там жажды чистоты, а от все того же нездоровья, несчастья. Но что это было за несчастье?! Одного он тогда не предвидел, в одном не прозрел: на веку его ждали такие несчастья, каких он не пожелал бы никому другому...



В ЛИВАДИИ




Почти в один день с Бурсаком получил от мадам В. письмо и Толстопят. Ему она написала побольше и, конечно, пооткровенней, без озорства, с томлением: «Скорее возвращайся, мне так одиноко без тебя. Я вспоминаю и переживаю каждый наш час, мой золотой».


«В ней все же сто препикантных чертей,— повеселел Толстопят и спрятал письмо в тетрадь с гравировкой на корочке (подарок сестры Манечки).— Не хочется красавице чахнуть дома и вязать муженьку набрюшник. Ах ты пикантница! Уж обниму перед зеркалом, уточка моя...»