Ненастье — страница 75 из 93

Поезд прибыл через час, и Герман с Володей обнялись у дверей вагона. Проводница бдительно косилась на Германа, от которого пахло водкой, но Герман выдержал испытание её подозрением: не шатался и не шумел, не требовал продолжения банкета, пробрался на своё место в купе и лёг.

Он лежал и думал про Серёгу. Он оставлял Серёгу в Батуеве навсегда, и от этого расставания было очень больно, хотя Лихолетов был мёртв уже десять лет. Но он жил в душе и в памяти: он задавал вопросы и ждал ответы.

Серёга искренне считал, что он круче всех, но своё превосходство (в меру своего понимания) использовал во благо ближних. Он вообще был нацелен на людей: жаждал одобрения, восхищения, зависти. Вряд ли он кого‑то любил, кроме себя, но зато все вокруг видели: одиночество — это не то, что человеку причиняют другие люди, а то, что человек причиняет себе сам. Серёга был цельным: его величие и его несчастье имели общую причину. Он жаждал осчастливить тех, кто признал его командование, хотел стать для них заместителем бога по городу Батуеву, — и этим доказывал, что бог есть.

Герман проснулся часов в десять. За окнами вагона было промозглое ноябрьское утро, зябкие леса в стылом тумане. Герман словно включился на том же пункте размышлений, на котором отключился, когда заснул.

Серёге Лихолетову всегда было всё по плечу, он был равен грандиозным задачам — потому и был герой. Обстоятельства (даже победы) не подчиняли его себе. Он командовал «Коминтерном», но не рубил бабки, не отписывал собственность, не упивался властью. Такая стойкость перед соблазнами была редким качеством. Например, Егор Быченко им не обладал. Он не справился с возможностями: возглавив «Коминтерн», он начал нагибать других, начал отнимать и раздавать, карать и награждать… Или другой пример — Сашка Флёров: нарезался от радости и едва не потерял свой шанс…

Почему Герман размышлял об этом? Потому что тоже не справлялся. Он неотступно думал про деньги в погребе. Сто миллионов — слишком большая удача. К ней Герман не был готов. Десять‑двадцать миллионов в мешке — это нормально, он так и рассчитывал, но сто миллионов!.. Такие богатства сами начинают управлять человеком. Не позволяют забыть о них, не дают уйти. Ограбление — вещь рукотворная, и грабить можно хоть каждый день, а сто миллионов — подарок судьбы, и такое не повторится. Нельзя просто закопать этот подарок и курить бамбук. Нельзя оставлять удачу без присмотра…

Как Серёга справлялся со своей удачей? У Германа не было объяснения.

Он пил чай, глядел в окно и вспоминал ночной разговор.

— А что тебя больше всего напрягало в те годы? — спросил Володя.

— Я как‑то не определялся… То одного не хватало, то другого…

— Мне кажется, острее всего тогда ощущали несправедливость. Почему все работали вместе, и вдруг один — богач, а другой — бедняк?

— Сейчас разве по‑другому?

— Точно так же, но сейчас это уже в порядке вещей. Ты не испытываешь никаких чувств от того, что Щебетовский владеет Шпальным рынком, а ты у него — водила. Жизнь есть жизнь. А в те годы подобные ситуации вызывали яростное несогласие. Лихолетов ведь на нём и взрастил «Коминтерн».

— Для передела собственности?

— Передел начал Быченко. А для Серёги «Коминтерн» был механизмом справедливости. Был сопротивлением. Согласись, Герка, сейчас невозможно представить структуру вроде «Коминтерна» — одновременно общественную организацию, корпорацию из разных бизнесов и преступную группировку.

— Да уж, — смущённо усмехнулся Герман. — Поддавали мы угля…

Ограбление спецфургона в каком‑то смысле тоже было восстановлением справедливости. И дело не в том, что капиталы Щебетовского неправедные; дело в общем порядке вещей. Жизнь рассудила не по совести, а лицемерно и жестоко! Конечно, ему не наказать Щебетовского, но он хотя бы исправит приговор для Танюши… Или сейчас он врёт себе? Накручивает мешкам в погребе моральную цену, чтобы уговорить себя вернуться в Ненастье?

Поезд пересекал какую‑то огромную реку. Дамба тянулась напрямую через луга заливной поймы; здесь в извилистых мелких озёрах среди бурых тростников металлически отражалось небо, словно остановленное ударом. Потом длинной грохочущей скороговоркой зарокотал мост, составленный из железных перекрестий. За его клёпаными фермами влажно мерцала стылая плоскость бескрайнего плёса, сморщенная мелкими белыми складками волн. Дикий гребень берегового крутояра внезапным поворотом запахнул горизонт речной долины, будто тяжёлой полой зипуна, и по небосводу, как ватин из подкладки, повалили снеговые тучи, разодранные и обескровленные. В вагоне стало сумрачно, и, поколебавшись, проводница включила свет.

Герман смотрел в окно и думал о ночном разговоре на вокзале.

— «Коминтерн» начал рушиться, когда мы все потихоньку согласились, что несправедливость — это норма, — прогуливаясь по перрону, рассуждал Володя. — Норма, когда кому‑то одному — очень много, а остальным — по чуть‑чуть. Лихолетов тогда сидел. И никакой Афган ничего не удержал.

— Я уже почти и не помню Афган, — хмуро согласился Герман.

— А Сергей, кстати, не педалировал тему Афгана, и мне это нравилось, — признался Володя. — Чего хорошего в той войне?.. На Афган всегда напирал Гайдаржи. Для Серёги Афган был не подвигом, а поводом объединиться.

— Серёга четыре года провёл в Афгане. А я — полтора, как почти все.

— Говорю же — герой, — усмехнулся Володя. — Его Афган не раздавил. Не переделал. Сам знаешь, Гера, некоторые там ломались. Многие вернулись калеками в душе. Кое‑кто из парней вообще так и не дембельнулся: Быченко, например. После Афгана он всё решал силой, как на войне, и властью, как в армии. А ведь были и совсем паскуды. Тот же Витя Басунов. Затрудняюсь, Гер, определить его… Но это как разврат. Он развращён. Для нас война была как ведьма, а для него — как блядь. Извини, что матерюсь, сам не люблю.

Голос Володи Канунникова всё звучал в памяти Германа. Хорошо, что они успели так поговорить в эту ночь…

Герман обедал в вагоне‑ресторане. Бутылочка минералки позвякивала в металлическом держателе. Стойка бара в глубине салона то ярко озарялась от косого света из окна, то меркла. Поезд катился по ещё бесснежным степям. После осинников и ельников Батуева округлые и плоские холмы Заволжья, словно растянутые на просушку, выглядели зачищенными от жизни, вроде зон ядерного поражения, и какими‑то облезло‑заплесневелыми. В оголённом, сквозистом и тоскующем пространстве равнины чудился трубный зов чего‑то несбывшегося. Изредка вдали мелькали громады элеваторов.

— «Коминтерн» был обречён на проигрыш, Гера, вот что я думаю, — говорил прошлой ночью Володя. — И это как раз из‑за Афгана. Мы пришли оттуда на понтах. Мы там такое увидели — и снова за парту? Да шиш! После Афгана что мы ещё не знаем про жизнь? Всё знаем! Вот и остались неучами, остолопами. У Лихолетова образование — железнодорожный техникум.

— У меня и того хуже, — грустно подтвердил Герман.

— Мы были просто солдаты. Без профессий, без воспитания. Молодые, наглые, к тому же безработные. Чего от нас можно было ждать? Что мы банк учредим? Будем изобретать нанотехнологии? И мы лупили морды врагам, гоняли на тачках, гулеванили, бодались за кабаки и магазины. А умные мальчики и опытные дяди учились обращаться с ваучерами и протискивались в кабинеты, в которых нам было скучно. И потом забрали у нас почти всё. Некоторые наши парни сумели вписаться в систему, но большинство — нет.

— Такое произошло не только с нами, — хмуро сказал Герман.

— Конечно. Поэтому надо принять, что мы проиграли, но отыгрыша уже не будет: война окончена. А ты, Гера, подался в партизаны.

— Не совсем так, Володя…

И Герман начал рассказывать Володе о Танюше и своей жизни. Герман рассказал о том, что с ним случилось вчера — про Владика Танцорова, и о том, что с ним случилось вообще — как он уткнулся лбом в безысходность. Рассказал, что его жена угасает, а он ничего не может поделать: для него в мире кончились дороги, и потому он придумал бежать в Индию.

— Я хочу попросить тебя, Володя… Если у меня не получится… Мне надо, чтобы она узнала, зачем я всё это сделал. Расскажи ей, пожалуйста. Не хочу для неё стать пропавшим без вести — хуже этого не бывает.

Они стояли на платформе под фонарём. С непроглядно‑чёрного неба сеялся мелкий снег, пылью висел в воздухе. Мимо плыли длинные вагоны с полутёмными окнами. Через платформу тащило клочья белого пара.

— Конечно, я всё ей объясню, Герыч, — кивнул Володя. — Только ты не прав. Ты решил искупить все грехи мира хотя бы перед одним человеком. Но это тебе нужна Индия. А твоей жене нужен ты сам. Подумай ещё, Немец.

«Подумай ещё, Немец». Он подумал.

Где‑то после полудня на какой‑то степной станции он сошёл с поезда, и поезд уехал дальше — в Самару, а он взял билет обратно до Батуева. Он испытывал неимоверное облегчение. Он говорил себе, что Танюшу нельзя оставлять одну и ему нужно быть рядом хотя бы невидимым. И всё это было правдой. Но он даже себе не признавался, что последней песчинкой, которая перетянула чашу весов, была невозможность находиться вдали от денег.

Глава четвёртая

Егора Быченко хоронили на Затяге, на мемориале «афганцев», — всё же не простой ветеран, а руководитель организации и орденоносец. Впрочем, мемориала пока ещё не возвели; имелся только участок с десятком недавних могил. Эти могилы уже не вызывали недоумения — типа «как же так, парни выжили в Афгане и погибли дома?» Да всё понятно. Недоумение осталось где‑то в прошлом, когда хоронили Гудыню. Но кто сейчас помнит Гудыню?

На похороны съехалась большая толпа — даже удивительно, потому что Егор был человеком тяжёлым и недружелюбным. Парковку у ворот кладбища заполнило стадо машин: дорогие тонированные джипы, дешёвые «девяты» и «форды», автобусы. Конечно, были и «барбухайка» с «трахомой».

Гроб водрузили на специальную скамейку возле могилы, чернеющей среди снега. Мимо ходил поп и что‑то пел, со звяком раскачивая на цепочке дымящееся кадило. Егор лежал в форме десантника, странно напряжённый, точно готовился к прыжку с парашютом. Билл Нескоров держал подушечку с орденом Боевого Красного Знамени. Заплаканная Лена Быченко пришла в длинной песцовой шубе и в кружевном чёрном платочке; Лену ненавязчиво опекал Щебетовский, будто оказался самым разумным из товарищей Егора. Каиржан, Уклонский и Завражный произнесли над гробом краткие речи. Не сговариваясь, на похороны они надели бушлаты и камуфляж. Вообще в толп