В письме к Азарову и Тургаеву, которое Фешка набрасывала урывками, — ее беспрестанно отвлекало не то, так другое неотложное в артельном хозяйстве дело, — она подчеркивала: «Трудности переживает молодая эта артель немалые. Куда ни сунься, кругом нехватки. Да и это еще полбеды. Беда — в другом. Враги распоясались на хуторе — спасу нету! Умно работают, гады, — не вдруг раскусишь. Бедноту, середняков к своим рукам прибирают — под завязочку! А на хуторе — ни одного коммуниста. И комсомольская ячейка варится в собственном соку. Ребята, правда, мировые, ничего не скажешь. Но опыта — кот наплакал! Я помогаю, как могу и умею. И все-таки мы тут одни. Нас горстка. А кулачья с подкулачниками — как воронья! Они одним своим карканьем глушат нас, затыкай уши! Вожак маломощной артели Роман Каргополов — парень что надо. Но и он один в поле не воин. Крепкая ему партийная рука позарез нужна. Был бы тут хороший коммунист, куда веселей, бы пошли дела со сплошной коллективизацией на нашем хуторе! А потом механизация здесь нужна. В тракторе все спасение. Пароконными плужишками и артелью с кулачьем трудно тягаться. А за трактором беднота пойдет, как пехота за танком, и кулачью тогда каюк! Так я это все своим умом понимаю. Если в чем промах имею, не то говорю и не. так делаю, подскажите, дорогие товарищи. Я никогда не забуду, как меня в свое время на ноги- вы поставили, в комсомол воротили, в люди меня вывели. Вот и мне смерть охота в люди вывести наших ребят, всю артель нашу. Помогите!!»
Письмо это Фешка писала, как дневник, — по нескольку строк ежедневно. И все равно ей казалось, что она не высказала в нем и сотой доли того, что пережила здесь за это короткое время, перечувствовала. Она хотела, чтобы Азаров с Тургаевым поняли ее тревогу за судьбу дорогих, близких ее сердцу людей, за судьбу молодой, нестойкой еще артели на родном хуторе. Потому так подробно и обстоятельно писала она руководителям Степного зерносовхоза обо всем, что ей казалось наиболее важным, значительным в бурно кипящей жизни деревни.
После комсомольского собрания, на котором Кенка и Ералла присутствовали на правах кандидатов в члены комсомола, ребятишки были снаряжены с полевого стана артели на хутор с нехитрым поручением — доставить в бригаду три пары сыромятных постромок, хранившихся в амбаре Мирона Викулыча, да попутно купить в кооперации для общего котла артели килограмма три соли.
Хорошо запомнив то, о чем говорилось на комсомольском собрании, Кенка решил использовать поход на хутор для той самой пропаганды и агитации, которую решили вести комсомольцы среди хуторских и аульных единоличников. И Кенка решил, что им надо поагитировать кого-нибудь из мужиков, убежавших из «Сотрудника революции».
«Вот возьмемся да и сагитируем дедушку Конотопа, Вот возьмем и докажем Роману с Фешкой, какие мы с Ераллой настоящие кандидаты комсомола!» — думал не без некоторого тщеславия вихрастый, веснушчатый Кенка. Побаивался он в душе только одного — как бы не подвел его Ералла. Этот друг еще не ахти как хорошо калякал по-русски и в агитаторы, по мнению Кенки, пока не годился. А у агитатора язык должен быть хорошо подвязан. Так сказал на комсомольском собрании Роман, и Кенка это запомнил!
Поэтому, когда пареньки, беспечно пыля босыми ногами, как резвые жеребята, катились колобки-колобками по торной степной дороге от полевого стана к хутору, Кенка, вдруг остановившись как вкопанный и остановив за руку Ералла, спросил его, часто дыша от бега:
— Слушай, а язык у тебя хорошо привязан?
Вместо прямого ответа сообразительный Ералла, широко раскрыв рот, бойко потрепал языком, глядя в упор на Кенку, и рассмеялся.
— Дурак. Я насчет пропаганды. Слышал, о чем Роман говорил на комсомольском собрании?
— Слышали мала-мала, — как всегда, во множественном числе отозвался Ералла.
— То-то и беда, что мала-мала. И понял — середку на половине. А нам с тобой пропаганду и разную агитацию говорить надо. Единоличников к себе в артель звать, которые еще без сознания. Тут, брат, за словом в карман лазить недосуг.
— В какой карман? — опять не понял Ералла.
— Тьфу, бестолочь! Толмачить, значит, надо побойчее — без запинки. Может, ты по-своему, по-казахски, чешешь, как районный оратур. А вот по-русски у тебя все шиворот-навыворот выходит. Беда мне с тобой, Ералла! — сокрушенно вздохнув, сказал Кенка.
— А твой по казахский язык ни шута не знай наша. Твой по казахский язык какой тратур-оратур? А? — подкусил в свою очередь и Кенку находчивый Ералла.
— По-казахски я ни туды ни сюды. Не ученый я до сих пор по-казахски был, потому что до тебя совсем ни бельмеса не калякал. А пропаганду на хуторе нам с тобой разную говорить надо по-русски. Правильно, друг-тамыр?
— Друс — правильно, — живо согласился Ералла. — Давай твоя работай по русский язык на хутор. Наша по казахский родной язык работаем — аулом. Джексы — хорошо?
— Вот это ты правильно придумал. Тут у тебя ловко сварил котелок, — похвально откликнулся Кенка, щелкая по наголо выбритой, круглой, как арбуз, голове Ераллы. — Правильно. Я буду агитировать наших мужиков на хуторе по-русски. А ты валяй тарабань у себя в орде по-казахски. Давай в соревнование войдем обратно, как на бороньбе. Кто больше заагитирует в нашу артель: я — русских, или ты — разных казахов. Ударили по рукам? Согласен?
— Давай бей наша! — сказал Ералла, протягивая Кенке свою ладошку, и опять засмеялся, обнажив мелкие, жемчужные зубы.
И ребята, ударив по рукам, довольные и счастливые сговором, вновь засверкали пятками, взапуски пустившись по пыльной степной дороге.
Кенка на бегу говорил Ералле:
— Если я начну агитировать, ты воды в рот набери — помалкивай. А то брякнешь не то слово, кусай потом себя за лопатки! Уговор — дороже денег, товарищ. Я оратур — в хуторе. Ты — в своем ауле. Правильно?
— Ярус, друс, — лихо кивая в ответ бритой головой, подтверждал Ералла, ходко работая босыми ногами.
Около кооперативной лавки они наткнулись на дедушку Конотопа. Был полуденный час. На дверях лавки висел замок. И старик дремал в ожидании продавца Аристарха Бутяшкина, сидя на нижней ступеньке крылечка. Очнувшись при приближении ребят, Конотоп удивленно посмотрел на них и приободрился.
— Здравствуй, дедка! — ласково поздоровался с Ко-потопом Кенка.
— Аман, ата! — повторил за ним по-казахски Ералла, приветствуя деда.
— Милости просим, милости просим, орлы! Подсаживайтесь рядком — поговорим ладком, — сказал в ответ Конотоп тоже добрым, ласковым тоном.
— Нам рассиживаться, дедунюшка, недосуг. Нас на полевом стане народ ждет с солью, с постромками, — сказал Кенка, все же присаживаясь на приступку крыльца по одну сторону Конотопа, а Ералла присел по другую.
— Ну, сказывайте, как живется-можется, артельщики! — охотно первым завел с ребятишками разговор Конотоп.
— А живем мы, дедуня, на все двести! Отсеялись вовремя. Хлеба у нас — камыш камышом. А густые — мышь не пролезет. Ох и урожай же будет в нашей артели — засыпься! Старые люди говорят, по сто пудов с га брякнет, — живо, взахлеб затараторил Кенка.
Ералла, поджав губы, помалкивал, посверкивая темными, как ночь, глазами. Ему тоже явно не терпелось Вставить доброе слово про свою артель, про хорошую их пшеницу. Но он помнил об уговоре с русским другом и скрепя сердце держал свое слово.
А Кенка продолжал тараторить:
— У нас артельщики — народ дружный. Никто ни на кого не в обиде. Один за всех, все за одного, потому что это тебе не кулаки какие-нибудь разные, дедуня. У нас — сплошь одна пролетарская нация. И ты зря, дедуня, с чертовым кулачьем связался! — выпалил Кенка.
— С кулаками-то я развязался, сынок. Я теперь — казак вольный! — сказал Конотоп.
— А какая тебе воля в единоличных без сознания жить? — наступал на деда Кенка. — Скоро вся беднейшая нация валом в нашу артель повалит. Может, нам и принимать всех некуда будет. А которые пораньше заявление подать успеют, те — пожалуйста!
— И меня бы приняли? — сомнительно покосившись на агитатора, спросил Конотоп.
— Успеешь загодя попроситься хорошенько, и тебя запишут. Это — факт, дедуня. Честное комсомольское…
— А какую должность у вас мне, старику, дадут? — осторожно поинтересовался Конотоп.
— А — любую. Хошь — в сторожа на гумно, хошь — в подводчики.
— И в подводчики?
— И в подводчики, раз ты старик потому что…
— В подводчики — это бы хорошо. Я кучерить сызмальства люблю. У меня покойный родитель, царство ему небесное, ямщину гонял. Так на облучке и замерз на святках. Заблудился в степи в страшенную бурю.
— Ну, у нас в бурю тебя никуда не пошлют. Не пужайся. Пиши заявление Роману, — запальчиво, с места в карьер сказал, наседая на Конотопа, Кенка.
— Вот беда-то мне с вами, орлы. Да ведь я неграмотный, — ответил встрепенувшийся Конотоп.
— У-у, нашел о чем горевать, дедунюшка! А мы что — не писаря тебе?! Я даже Ераллу вот и то русской азбуке научил. Говорить он по-русски не шибко ишо наторел, а печатные буквы назубок вызубрил… Заявление в артель написать — это нам раз плюнуть. Ералла, давай карандаш! — властно прикрикнул на приятеля Кенка, доставая из-под козырька своей затасканной фуражонки вчетверо свернутые листочки линованной в клетку тетрадной бумаги.
Ералла, с расторопной услужливостью сунул в руки Кенки крошечный карандашный огрызок, присел возле своего сверстника на корточки и стал следить за неторопливым движением Кенкиной руки.
Не так, правда, скоро, как грозился, и не совсем складно, как полагалось бы писать настоящему писарю, но заявление для Конотопа Кенка все же состряпал. Потом, когда Кенка торжественно, с выражением прочитал это заявление вслух, старик взял у него листок, близоруко присмотрелся к косым строчкам детского Кенкиного почерка, точно проверяя, так ли все тут было написано, как читал Кенка, а затем сунул листок под себя и сказал недоуменно глазевшим на него ребятишкам:
— На всяком прошении, чтобы толк был, маленько посидеть полагается. Примета такая.