Ненависть — страница 105 из 124

Фешка, переводя дыхание, стараясь казаться совершенно спокойной, обернулась назад и вдруг, вся похолодев, узнала точно выросшую из-под земли прямую рослую фигуру Иннокентия Окатова.

— Я извиняюсь, Феша… — глухо заговорил Иннокентий, приближаясь вплотную к девушке.

— Ах, это ты! — и удивленно и в то же время как бы разочарованно протянула Фешка и, тут же отвернувшись от него, не спеша пошла своей дорогой.

Но Иннокентий, настигнув ее, схватил за руку..

— Пусти, — дрогнувшим от злобы голосом воскликнула Фешка. Но тут, мельком взглянув на Иннокентия, она заметила холодно блеснувшее в лунном свете дуло пистолета, торчавшего в боковом кармане френча Иннокентия. «Убьет он меня!» — убежденно подумала Фешка с какой-то холодной, трезвой рассудительностью. И она снова остановилась.

— Вот что, друг. Ты меня лучше не тронь. Лучше не тронь. Лучше не прикасайся ко мне. Лучше не прикасайся… — запальчиво забормотала она, плохо соображая ₽ эту минуту, что говорит.

— Понимаю. Понимаю. Я все понимаю. Но я извиняюсь. Разрешите мне с вами поговорить… — все тем же приглушенным, торопливым голосом продолжал Иннокентий.

И Фешка, покусывая губы, решила взять себя в руки. Она поняла, что ей не годится сейчас теряться, выказывать робость, что надо держаться как можно увереннее, какой бы ценой внешнее спокойствие в этот момент ни давалось.

— Разговаривать мы с тобой будем не здесь, а в другом, подходящем месте, — сказала Фешка.

— Почему же не здесь? Именно здесь. Нас здесь никто не слышит, — шепотом настаивал Иннокентий.

— А я хочу, чтобы нас с тобой все слышали! — вызывающе проговорила Фешка. — Вот именно, чтобы все слышали. Пусть все слышат и знают, какая ты сволочь.

— Ну-ну-ну! Не кричать. Не кричать, красавица, — криво усмехнувшись, сказал Иннокентий, пытаясь схватить Фешку за руку.

Но Фешка, брезгливо отпрянув назад, спрятала руки за спину, презрительно глядя в лицо Иннокентию мерцающими в призрачном лунном свете глазами.

Внешнее ее спокойствие, видимо, обезоруживало Иннокентия. Он стоял перед ней, не смея двинуться с места. Предельно возбужденный, терявший последнее самообладание, Иннокентий твердил одно и то же:

— Ты должна меня выслушать. Я должен поговорить с тобой. Только здесь и нигде больше. Сейчас или никогда. Ва-банк иду.

— Это с битой-то картой?!

— Я своих карт тебе не открывал:

— А они у тебя крапленые, вижу!

— Не тот разговор ведете вы со мной, извиняюсь, Феша. Не за того меня принимаете вы с Романом и вообще все… ваши.

— Сам себя с головой выдаешь, голубчик. Только как ты ни крути, ни верти, а песенка ваша спета. Не удастся вам народ одурачить. Ты в меня собрался стрелять? Ну, убьешь. А потом что? Всех нас перебить у вас пулеметов нету. А с этой пушкой, что у тебя в кармане торчит, много с нами не навоюешь! — сказала с усмешкой Фешка, чувствуя, что своей волей и самообладанием она с каждым словом все больше и больше берет верх над утратившим былой злобный пыл и решимость Иннокентием.

— Поймите меня. Я остался один, как столб, в пустынных пространствах данной местности. И со мной двенадцать апостолов, двенадцать проповедников кулацкого счастья, во главе с моим идиотом-папашей. Я, как бывший боец Красной Армии, хотел перевоспитать этих дураков трудом в социалистическом секторе нашей артели. Я полагал, что коллективная жизнь в «Сотруднике революции» пойдет этим кулацким остолопам на пользу и они дружно станут строить у нас на хуторе социализм. Но я убедился, что это — волки. Сколько их ни корми, они, фигурально выражаясь, все в лес смотрят. Признаю данную свою ошибку в порядке самокритики перед вами, Феша! — сказал Иннокентий и, скорбно вздохнув, покорно поникнул.

— Хитер! — сказала Фешка, не сводя глаз с Иннокентия.

— Не верите мне? Понимаю. Трудно поверить.

— Верю всякому зверю, даже ежу, а тебе нет — погожу!

— Дело ваше. Только одно вам скажу на прощание. Немало воды утекло за канувшее в вечность быстротекущее время. Немало я понял и пережил, находясь в рядах Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Не таким вы знавали раньше меня, гражданка Сурова. А теперь я не тот. И сознание не то имею. Перековала меня Красная Армия. Загляните поглубже в душу ко мне — увидите!

— Уж больно темно в ней у тебя, как в бросовом колодце… И вообще хватит нести околесицу, зубы мне заговаривать, на ночь глядя. Говори толком, что тебе надо от меня. Я тороплюсь. Мне некогда, — скороговоркой проговорила Фешка.

Как хотелось ей сейчас убежать от него без оглядки прочь, в степь, туда — к своим ребятам на полевой стан! Но она не могла бежать от него, как нельзя никогда убегать человеку при внезапной встрече один на один с хищным зверем, ибо зверь не преминет тогда, ринувшись вдогонку за жертвой, в мгновение ока смять и растерзать ее. И Фешка знала, что, побеги она прочь сию минуту от Иннокентия, он не промажет, выстрелив ей в спину!

— Я извиняюсь, мне ничего от вас не надо. Просто хотел отвести душу, деликатно с вами с глазу на глаз поговорить… — растерянно пробормотал Иннокентий.

— Ну, хватит, хватит кривляться. Хорош мне деликатный разговор с пушкой в кармане!

— Пушка тут ни при чем. Это у меня — для самообороны.

— От кого же обороняться?

— Мало ли от кого. Время, сами знаете, аховое…

— Это точно. Время такое, что без пистолетов и обрезов кое-кому и жизнь не мила. Только ненадежная эта самооборона при окружении, когда ты в кольце!.. Ну, хватит. Поговорили. По душам, кажется. Пока! — сказала в заключение Фешка и, собравшись с духом, повернулась спиной к Иннокентию, неторопливой, но уверенной и твердой походкой пошла от него прочь по пустынной степной дороге.

Назад Фешка не оглядывалась — это было страшней для нее выстрела в спину, которого она все же ждала, пока не добралась часа через полтора до сонного полевого стана колхозной бригады. И только тут, вблизи беспечно-спящих вокруг полуугасшего костра своих людей, ощутила вдруг Фешка чудовищную слабость в теле, градом лившийся с нее пот и лихорадочно-зябкую дрожь в спине. Пережитое душевное и физическое напряжение как-то сразу надломило силы, и фешка, снопом повалясь возле костра, прикрыла пылающее лицо холодными, как лед, руками.

29

Безумствовал ветер. С утра до вечерней зари поднимал и гнал он над дорогами густую пыль. Летучие стаи перекати-поля мчались по степи подобно распуганным волками стаям обезумевших от страха сайгаков.

Филарет Нашатырь лежал, притаясь, в траве. Изредка приподнимая голову, он настороженно прислушивался к шуму ветра, к яростному стрекоту кузнечиков и с пытливой подозрительностью оглядывался по сторонам. Но никого не было видно среди этой желтой, знойной, искрящейся степной пустыни. И от той далекой вехи, невнятно маячившей на горизонте, которую видел острым iлазом Филарет, он чувствовал свое одиночество затерявшегося в степи человека еще острее и горше.

Филарет Нашатырь лежал на меже, до одури накурившись крепкого самосада, и целый день, с утра до вечера, с замиравшим от тревожной радости сердцем думал теперь все об одном и том же — о бурой белоногой кобыле, которую тайно привел вчера глубокой ночью с заимки Силантия Никулина и которая отныне была его собственностью! Правда, кобыла была в годах, припадала время от времени на передние ноги и отличалась недобрым норовом. Она, например, терпеть не могла болтающихся гужей в запряжке, а под седлом — слабой подпруги. И в том и в другом случае кобыла вставала на дыбы или била задом и, хоть ты ее убей тогда, не двигалась с места. Однако были за ней и достоинства. Славилась она не только дурным норовом, но и отборным приплодом. Вот почему не раз казахи — природные знатоки конских кровей — набивались к ее прежнему хозяину на выгодную меновую.

Погруженный в размышления о кобыле, Филарет за этот день не менее двадцати раз мысленно продавал ее на шумных степных ярмарках. Он видел себя в центре по-ярмарочному возбужденной, крикливой толпы базарных — мужиков, заезжих конокрадов и странствующих барышников, наперебой торговавших у него эту кобылицу. Но тут же Филарет мысленно убеждал себя в том, что ему гораздо выгоднее будет сменять кобылу на двух диких меринов и взять в придачу махровую опояску с кистями, такую же точно опояску, в какой раньше шлялся по ярмаркам Епифан Окатов, на которую в молодости с тайной завистью поглядывал Филарет Нашатырь и мечтать о которой он не разучился даже к старости. Филарет не знал, зачем ему нужна эта самая опояска. Да и заведи он ее — он никогда не. решился бы показаться в ней на людях. Однако он продолжал всю жизнь упорно мечтать о том счастливом дне, когда подпояшет он такой опояской свой желтый дубленый полушубок и отправится в гости куда-нибудь в дальний аул или к Елизару Дыбину.

О том же, зачем он очутился на этой меже, зачем целый божий день валяется под чахлой таволгой и с таким притворным холодным спокойствием выжидает здесь сумерек, прислушиваясь к тревожному шуму степных ветров, Филарет сейчас не думал. Он не задумывался и над тем, каким образом знаменитая никулинская кобыла вдруг стала его собственностью. Не хотелось Филарету думать об этом. Не хотел он вспоминать подробности того вечера, когда над ним, захмелевшим и полусонным, угодливо суетились то Епифан Окатов, то подслеповатый Анисим, то Силантий Никулин, нашептывая ему в уши что-то тревожное и неясное, как заговор, как заклятие! И вот только теперь, когда начал еще сильней и звонче петь над головой предзакатный ветер, Нашатырь, жадно докурив последнюю самокрутку, словно очнулся от глубокого забытья и подумал о том, что ему предстояло сделать. Ему надо было успеть засветло выстлать межу сухой соломой, чтобы потом из-под ветра направить огонь в сторону густого, рослого, как камыш, колхозного хлеба.

Вечерело.

Еще раз зорко оглядевшись вокруг и не заметив в порозовевшей от заката степи ни одной живой души, Нашатырь взялся за дело. Подкравшись к стоявшему поодаль почерневшему от времени старому соломенному омету, он поспешно набрал охапку сухой, как порох, соломы и принялся выстилать с подветренной стороны дорогу от омета к массиву — дорогу огню. Затем, выстлав межу соломой, Нашатырь присел на корточки и поджег для пробы одну охапку. Вспыхнув, солома зловеще затрещала, и огонь злорадным жгутом мгновенно замкнулся вокруг Филаретовых ног, а потом стремительно ри