Ненависть — страница 24 из 124

а просить. Да разве бы меня помиловали?! Я и не стал дожидаться такой высшей милости от Всесоюзного старосты. Ушел из камеры смертников. А какими путями ушел — лучше не вспоминать. Пронесло — и слава богу!

Они опять замолчали. Долго сидели, настороженно прислушиваясь к тревожным ночным шорохам и звукам за крошечными окнами пономарской избушки, к далеким, гулко рокотавшим грозовым раскатам. И голубые вспышки частых молний, озаряя окна, давали возможность и хозяину и гостю на мгновение взглянуть друг другу в лицо, как бы пытаясь разгадать при этом какую-то общую, тревожившую их тайну.

Когда выпили по третьей, гость, словно продолжая прерванный рассказ, сказал:

— Так вот, брат. Вырвавшись с помощью верных людей из омской тюрьмы, подался я тайными тропами на Украину. Вид на жительство, как говаривалось прежде, был мне выправлен теми же верными людьми. Все было на этот счет в аккурате! Комар носа не подточит. Хорошо. Оградил меня бог, благополучно достиг я Белой Церкви. А там спустя месяц был с благословения епископа Мефодия рукоположен в благочинные в один из пригородных приходов данной епархии. Именем, понятное дело, был наречен иным. Не Гермогеном, а отцом Кириллом назвался… Чудное было место! Сады, боже мой, просто райские! Служил я там два года и пять месяцев. Все шло по порядку. Но вот стал меня искушать лукавый. Начал внушать он мне всякие сомнения. Стал точить, как червь, меня денно и нощно. За душеспасительное чтение, бывало, берусь, а меня то к Марксу, то к Ленину тянет. Ты понимаешь, братец, куда дело пошло? До проповедников коммунизма! До апостолов революции! Ты понимаешь?!

— Сочувствую. Сочувствую, — пробормотал пономарь, совершенно, впрочем, не понимая, что такое апостолы революций и к чему вообще клонил этот странный гость, не хмелевший и после третьей и после четвертой рюмки.

— Да, дошел до апостолов революции! — повторил пришелец. — Не устоял перед искушением. Достал я все сочинения Владимира Ленина. И что же ты думаешь? Не поверишь, походя, аж в алтаре читал. Все отчеты в епархию по своему приходу запустил. Три выговора от епископа получил. Даже с требой по своему приходу месяца три не ездил. Вникаю я в учение Ленина и думаю: «Религия — настоящий опиум для народа!»

И вот выхожу я однажды из алтаря, становлюсь для проповеди перед амвоном и на глазах у православных моих христиан публично разоблачаюсь от ризы. Верующие ахнули. А я им: так, мол, и так. Вот вам хомут и дуга, а я в этом божьем храме больше не слуга! Разоблачился — и вон из храма. Затем в областной газете письмо напечатал — публичное отречение от сана. И тут же, дней этак через пяток, место главного бухгалтера в городской конторе Заготживсырье получил. Бухгалтерию и до этого-то я знал назубок. Я ведь до духовной семинарии в киевском училище окончил курс. А тут, когда практически учетом занялся, совсем профессором себя почувствовал. За годовой отчет меня премировали полугодовалым поросенком и парой опойковых сапог на спиртовой подошве. Но бухгалтерия бухгалтерией, а общественная нагрузка особая статья. И тут я сразу же показал себя не хуже другого тертого партийца. Стенгазету насобачился выпускать. До меня она всего два раза в год выходила, да и то абы как — через пень-колоду! Один нумер — к Первому мая, другой — к октябрьским праздникам. А у меня каждую субботу по свежему нумеру красовалось. И в каждом нумере то мой стишок, то раешничек, то с подковыркой заметочка. А помимо собственной стенгазеты, я затем стал и в окружную прессу стихами и прозой писать. Самым активным селькором стал значиться. На меня кулаки покушение хотели организовать. Ну и травили — спасу нет. Но окружная пресса, спасибо ей, заступилась, в обиду меня не дала. И в профсоюз меня примяли под аплодисменты. А премии за годовые и полугодовые отчеты стал получать я исправно, как часы. То, глядишь, дождевик с капюшоном подбросят, то граммофон с набором пластинок. Я и в духовном-то звании, будучи еще настоятелем, страсть как светское пение любил. Дело прошлое, греха таить нечего. Запрусь, бывало, в келье в глухую ночь и помаленьку покручиваю граммофон: «Очаровательные глазки, очаровали вы меня!»

— Песня — куды с добром. Голова кружится. А есть еще лучше: «Ах вы, сашки-канашки мои, разменяйте бумажки мои!» — сказал захмелевший Нашатырь.

— Ну вот, — продолжал свой похожий на исповедь рассказ гость, не торопясь попивая самогонку. — Так и работал я в мирском звании главного бухгалтера Райзаготживсырья до самой весны нынешнего года. И тут вдруг потянуло меня в родные края. Спасу нет как потянуло! Сплю и во сне вижу Приишимские наши степи. Вспомню про березовые колки, про наши озера — сердце заходит. Стареть стал я, что ли. Словом, потянуло — мочи нет — восвояси. Подал я прошение об увольнении — Отказ. Подал второе — то же самое. И только после третьего заявления уволило меня окружное начальство. Получил я выписку из приказа, получил наградные — сто двадцать рубликов совзнаками — и в путь. Вот и прибыл в родные пенаты. Да, совсем забыл отрекомендоваться. Имею честь представиться: Федор Федорыч Полуянов. Так и в паспорте значится, — поспешно сказал гость полушепотом.

— Очень хорошо. Очень хорошо все это я, Федор Федорыч, понимаю, — с усилием пробормотал Нашатырь.

Время перевалило далеко за полночь. Все глуше и глуше и все как бы зловещее грохотал в отдалении гром. Все реже освещались мгновенными вспышками молний окна пономарской избушки. И Филарета Нашатыря, когда бутылка была допита, потянуло ко сну. Хозяину стало смертельно скучно без самогонки с болтливым, непонятным гостем, и он, борясь с тяжелой дремотой, почти равнодушно слушал глуховато-вкрадчивую речь бывшего игумена.

Гость, выпивший наравне с хозяином огнеподобную самогонку, не выказывал никаких знаков опьянения и со все возрастающей активностью продолжал разговор, искусно и тонко вовлекая в него изрядно осоловевшего хозяина. И когда гость свел речь к местным порядкам, к жизни на хуторе, — хозяин стал охотнее отвечать на его расспросы, и беседа почти совсем отрезвила Филарета.

— Ну, а как вам-то тут живется в нынешние времена? — участливо спросил постоялец.

— Да как вам сказать, владыко? Извиняйте, оговорился, Федор Федорыч, — поспешно поправился пономарь. — Перемены у нас в нашем житье-бытье супротив прежнего не ахти как заметные.

— Вот как? Любопытно. Что же это у вас советской властью не пахнет?

— Не знаю — как кто, а я, к примеру, как при старом режиме из кулька в рогожку перебивался, так и нынче ничуть не краше живу. Одни, как и прежде, в гору идут, на глазах пухнут. Другие перебиваются, с хлеба на воду.

— Удивительно. Удивительно. Что же, власть обижает? — тоном горячего участия спросил гость.

— Тут без второй бутылки не разберешь, что к чему. С одной стороны на власть как будто и обижаться нашему брату не приходится. Земли у нас вдоволь. У меня вот ее три десятины. Не земля — золотое дно. Да разве голыми руками ее возьмешь? Правда, конь у меня теперь, спасибо советской власти, налицо. Комбед в свое время помог. Это верно. Но разве сподручно однолошадному одолеть вековую целину? Это — одна беда. А тут к тому же местные власти меня кровно обидели. Голосу в прошлом году лишили. За мой церковный культ. А какой, вы сами подумайте, я культ? На колокольне звонил — это правильно. Был такой грех. Так ведь я это потому, что музыки всякой любитель. Я на этих самых колоколах не только «Достойную» могу отработать, но даже и кадриль в праздник холостым ребятам и девкам за милую душу сыграть…

— На это ты мастер. Что там и говорить. По сей день вспоминаю, как ты в оное время лихую полечку с поддергом на монастырской звоннице отработал. Мне на тебя тогда донос поступил Да я из любви к твоему мастерству замял дело, — сказал с улыбкой гость.

— Был такой грех, каюсь. Созорничал я однажды в монастыре под пьяную руку, — признался с виноватой улыбкой Нашатырь. — А теперь вот попал в лишенцы. Здравствуйте! Не хуже Луки Боброва али арлагульского воротилы Епифана Окатова. Так Луке-то Боброву и Епифану Окатову на эти выборные права наплевать. Им и без них ни жарко ни холодно. У них права — в капитале. А у меня где? Вот в этих голых руках? — сказал Нашатырь, рассматривая немолодые, затавренные шрамами и мозолями руки.

— Да, братец. Вижу, советской властью у вас и близко не пахнет, — убежденно сказал постоялец. — Подумать надо — голоса лишили! И кого? Первоклассного бедняка; Потомственного пролетария, так сказать. Кровного союзника рабочего класса! Боже мой, разве этому Маркс их, дураков, учил?! За такую ли политику ратовал в своих сочинениях Владимир Ленин?! Вот тебе и марксистская диалектика! Да они ни Маркса, ни Ленина не читали. Клянусь богом — нет. Иначе откуда же подобные извращения? Бедняков в классовые враги окрестили! Смешно сказать, грех подумать.

Помолчав, побарабанив по столешнице пальцами, гость со вздохом молвил:

— Да, фокусы! А тут вот и последних радостей вашего брата лишают. Это уж совсем произвол.

— Это вы о чем? — поспешно спросил Нашатырь..

— Как, а ты ничего не слышал?

— О чем?

— О новом зерносовхозе.

— Ах, о совхозе? Ну как же, знаем… Что ж, это нашего брата радует. Тракторов, говорят, тьма в степь придет. Целину начнут поднимать. Степи хлебом засыпят. И мы, выходит, сложа руки не станем сидеть. Будет где и нам развернуться на старости лет. Не чертомелить же веки-повеки на Епифана да Луку.

— Правильно. Бедноте деревенской это на руку. Лучше уж в советском хозяйстве трудовую копейку добыть, чем грош на каторге у Луки Боброва. Это — так. Это и я приветствую. Но только, извиняюсь, без перегибов! Помилуйте, разве это дело — целые хутора с насиженных мест в пески аюром сгонять? Разве это резон — лишать крестьян добротной земли и совать им взамен солонцы, на которых не только хлеб, а и трава-то добром не растет?

— Неужели будут выселять? — спросил Нашатырь с тревогой.

— В том-то и дело, братец, что собираются…

— Целыми хуторами?

— Похоже, что так. И в первую очередь, говорят, начнут с хутора Белоградовского. А потом доберутся и до Арлагуля.