Ненависть — страница 41 из 124

— Ну, тихо, дружок, — с отеческой теплотой проговорил Азаров, касаясь рукой плеча Увара. — Что касается главбуха, так это, на мой взгляд, прежде всего большой специалист, опытный работник. А без таких нам пока не обойтись. Не знаю, но мне кажется, что пока ничто не говорит о его враждебности. И в этих делах нам надо быть осторожными, Канахин. Честных и преданных мастеров-специалистов мы должны уважать и ценить. Согласен?

— Понимаю…

— То-то, дорогой товарищ… А теперь вот что, — про-! должал Азаров более строгим тоном. — Должен предупредить тебя, заруби себе на носу, что, если, не ровен час, застукаю я тебя еще в рабочую пору на заседании — не помилую. И это понятно?.

— Вполне… — пробормотал смущенно Увар.

— Тогда на, закури! — сказал Азаров, протягивая Канахину помятую пачку «Пушки». — Закури — и поехали. Ты — в бригады трактористов. Я — на станцию. Надо там за отгрузкой стройматериалов проследить. Осень не за горами, а строительство жилых домов на центральной усадьбе у нас пока идет с горем пополам, да и пахота — не ахти. Боюсь, как бы не сорвать нам план подъема сорока тысяч, га целины. Земля как броня — стальные лемеха ломаются. А тут еще с прицепами кавардак: заводские задержали где-то в пути. Из доморощенных конструкций у нас пока ни черта не выходит. Валяй скорей в степь к трактористам. Валяй, — повторил Азаров, протягивая на прощание Увару загорелую, пропахшую солнцем и техническим маслом руку.

Распрощавшись с Азаровым, Увар Канахин опрометью вылетел из кабинета, растеряв по дороге в гараж добрую половину протоколов и резолюций. А через четверть часа, даже не заглянув домой, он, повеселевший и возбужденный, выехал в кузове битком набитой рабочими полуторки в тракторные бригады зерносовхоза, раскиданные на десятки верст в степи.

23

В девятом часу вечера все были в сборе. Последним приехал промокший до нитки за неблизкую дорогу Алексей Татарников. Был он слегка хмелен и то неловок и застенчив, то не в меру рассеян, то подчеркнуто дерзок и вызывающе груб. Небрежно поцеловав обнаженную пухлую руку Ларисы Кармацкой, он уселся в глубокое, под белым чехлом, старомодное кресло и как бы забылся, притих. Потом он жадно и долго курил, тянул скупыми глотками дешевый портвейн из хрустального фужера и односложно, вполголоса отвечал на вопросы тоже не очень-то словоохотливых собеседников.

В столовой, где расположились гости Ларисы Аркадьевны Кармацкой, было душно и сумрачно. Слабо мерцали над старым раскрытым роялем свечи. Тускло и холодно отсвечивал изразцовый камин в углу. Завывал на все лады шарообразный — в татарском стиле — серебряный самовар.

А на улице творилось черт знает что! Пятый час бушевал с нарастающей яростной силой грозовой ливень. От страшного, в гулких, дробных наплывах, грома угрожающе сотрясался весь старый бревенчатый дом. Зловеще дребезжали стекла в оконных рамах, и в решетчатых просветах кружевных гардин играли лиловые блики почти беспрерывных молний. Мятежный шум дождя сливался с порывистым ревом ветра.

Разговор не клеился.

Гости, сидя за круглым столом, пили кто крепкий, как смола, чай с сахаром в прикуску, кто недорогое кисловато-сладенькое винцо. И вид был у всех такой, словно каждый из них ждал с минуты на минуту чего-то более значительного, рокового, о чем все думали, но никто не решался заговорить вслух. Ни одни из гостей не смеялся армейским остротам, как всегда полупьяного и веселого попа Аркадия. Непривычно мрачноватым и вялым был на сей раз Лука Бобров. Безуспешно пыталась рассеять дурное настроение своих гостей и севшая за рояль хозяйка. Когда, неуверенно проиграв две страницы из так и неразученной за сорокадвухлетнюю жизнь второй рапсодии Листа, виновато улыбаясь, переключилась она на полонез Огинского, насторожился только один Татарников. Он залпом выпил чужой стакан самодельного ликера, и лицо его обрело мрачную решимость. Глаза его были воспалены и неподвижны. На бескровно-вялых губах — жалкое подобие улыбки. Тяжело приподнявшись, он, не сгибая в коленях ноги, подошел к Кармацкой и опустился на оттоманку. Кармацкая почувствовала его близость, чуть замедлила темп игры и, не глядя на Татарникова, тихо спросила:

— Не пора ли нам, милый?

— Как?! — отозвался он, изумленный вопросом. И, осторожно коснувшись ее руки, прошептал: — Играйте. Это отлично. Ведь это же… ну как это называется?.. Полонез Огинского. Я вспоминаю: «Прощание с родиной»!

Бережно трогая холодные клавиши, Кармацкая ответила ему строгим утвердительным кивком.

— Ну да… — прикрыв лицо ладонью, повторил Татарников.

Потом, стремясь уловить знакомый мотив, запел сквозь зубы, но, сфальшивив на первой же ноте, тихо сказал:

— Этот полонез играл на флейте сотник Вронский, Витька Вронский. Он квартировал в доме моего дядюшки — станичного атамана Ананьева. Дом Ананьевых!.. Лариса! Это старый, добротный атаманский дом по-над самым Уралом. Палисад над рекой. Клен в два обхвата… Послушайте, Лариса! — сказал он; коснувшись ее руки.

— Слушаю, — строго отозвалась Лариса Аркадьевна, зло оборвав музыкальную фразу. — Слушаю, офицер.

— Я любил этот дом! — сказал он с тупым отчаянием, преданно глядя в блекло-синие глаза Кармацкой.

— Какая тоска с вами, господи! — огорченно вздохнула она, коснувшись его виска горячей ладонью.

— Лариса… — потянулся к ней Татарников.

— Замолчите! — сурово оборвала она, резко отстранив от себя его длинные и тонкие руки. — Ну что вы, ей-богу, воете? Дом! Палисад! Клен в два обхвата! У меня (вон усадьбу разносят. Костры из моих построек жгут. Грязные оборванцы, хохлы и киргизы, руки на моем огне греют. А вы знаете, какая тут древняя лежала еще вчера степь! Какие чудные цвели ковыли и ромашки! Полюбуйтесь, дорогой, как они расписали своими тракторами вековой и заветный мой выгон. Ну что же… — злобно кусая неяркие губы, повела плечами Кармацкая. — Ну что ж… — тупо повторила она, и вдруг голос ее зазвучал напряженнее и жестче: — Я рыдать, господин офицер, не буду. У меня слезы не потекут, глаза от злобы уже давно высохли… Каюсь, первые ночи, когда нагрянули тракторы и подняли под самыми окнами грохот и скрежет, становилось страшно. Я зарывалась в подушки, глушила себя вином, думала принять морфий… Конец усадьбе и дому. Конец, быть может, и мне. Но не всему еще конец, господин Татарников, нет! — злым шепотом заключила она. Потом обняла Татарникова и, мечтательно полузакрыв глаза, спросила — До конца еще далеко, правда?

Но Татарников, покорно притихнув, жевал сигарету и молчал.

Кармацкая приподняла на ладонях прилизанно-потную его голову, порицающе глянула в лицо и сказала, брезгливо оттолкнув его:

— Пьян. От двух рюмок скверного портвейна! Встаньте и помните, что у нас на сегодня еще поккер, а к тому же и серьезный разговор…

Татарников, повинуясь воле хозяйки, поднялся и, пытаясь казаться трезвым, неестественно пялил глаза, поджимал губы, старался вернуть былую выправку. Он хотел заговорить о чем-то деловом, серьезном. Однако под дурманящим впечатлением все еще звучащей в его ушах музыки, воскресившей в нем столько горьких воспоминаний, заговорил о недавних днях своей эмиграции. Чувствуя, что Кармацкая слушает его нетерпеливо, и опасаясь быть грубо прерванным ею, говорил он торопливо, точно задыхаясь, глотая концы слов и фраз.

— И еще раз, один раз я слышал этот полонез в Харбине. Ресторан «Ша нуар»! Вы знаете, в эстрадном оркестре была пианистка княжна Тарханова. Мари, Маша. Манечка Тарханова! Вы знаете… Она хорошо играла, и потом она совсем неплохо прирабатывала с посетителями. Да. Мы дружили. По ночам мы мечтали с ней о России, о Петербурге… — понизив голос, сказал чуть слышно Татарников.

— Какая еще там княжна! Довольно, — строго-пренебрежительно прервала, поддерживая под локоть Татарникова, Кармацкая. — Пошли-ка, дорогой мой, к столу. А потом — вам нужно срочно оформить брак с этой… ну, как ее? Катей, Катюшей Кичигиной. Это необходимо в интересах дела. Потомственная беднячка застрахует вас от лишних подозрений. Нельзя упускать момента. Слышите? То-то. Завтра же поезжайте в загс.

— Слушаюсь, — не то шутя, не то серьезно отчеканил Татарников.

И Кармацкая, взяв его под руку, увлекла за собой к столу, за которым гости, морщась, пили какую-то смесь и приглушенно, с оглядками вели меж собой разговор.

Минут через пять, по предложению хозяйки, все перешли из столовой в крохотную смежную комнату с наглухо задрапированными окнами, которая служила, как видно, местом для уединенных встреч и интимных разговоров. Гости привычно заняли за китайским столиком свои места и в глухом, напряженном молчании деловито начали первую партию в поккер.

Эта вынесенная Татарниковым из Шанхая игра до того поработила его партнеров, что все они — и Лука Лукич, и Гермоген, и инженер Стрельников, и поп Аркадий, и даже сама хозяйка, — утратив страсть к преферансу, играли теперь ночами с хищным азартом затравленных шулеров, нередко спуская в один присест немалые ценности, осыпая в пылу игры карточный стол брызгами золотых монет царской чеканки…

Раньше всех продулся поп Аркадий. Помимо полутора сотен целковых наличными, он проиграл Луке Лукичу под троекратную клятву пред образами и кое-что из поставленного им на кон церковного имущества: наперсный серебряный крест в полтора фунта весом и каракалпакский ковер из алтаря, некогда принесенный в дар божьему храму самим же Лукой Бобровым.

Однако к дальнейшей игре его не допустили. И теперь злой, одурманенный тоской и хмелем, уныло сидел он в углу, пил настойку и вполголоса гнусавил «Блаженни нищие духом, яко тии утешатся…»

Везло только одному Луке Боброву. Беспрестанно сметал он банк за банком. Обнаглевший и решительный, приводил он в трепет всех партнеров. Жестоко и дерзко наступал на них, заставлял пасовать даже при наличии в их руках на редкость высоких, по сути беспроигрышных, комбинаций.

Гермоген вот уже сряду третий вечер играл на совхозные деньги.

Инженер Стрельников просадил последние занятые у главбуха пятьсот рублей и озабоченно держался за оставшиеся еще золотые часы.